Роман Литван. МЕЖДУ БОЛЬЮ И ВЕРОЙ

(Роман. М.: Издательство «Книга», 1989)

Глава шестнадцатая

― Тоска... Тоска... И все время вздыхал. Ужасно, как он за полгода развалился. Он нас с трудом узнал.  «Что это за жизнь? спрашивает. Тоска...»  В четырех стенах... Ужас, Юра. На меня это так подействовало. Полная беспомощность и зависимость.

— Сколько ему?

— Он старше мамы на восемь лет. Шестьдесят пять лет.

— Молодой мужик, ― сказал Юра.

— Старческий склероз. Почки. Сердце. Инсульт. Все у него. Его вообще поместили в Кащенко! Мы его еле там отыскали и вытащили сюда, здесь хотя бы приличная комната на двоих, с балконом, с своей ванной и туалетом. Но ему ничего не надо. Повторяет: тоска... тоска... И мама так рано умерла. У них наследственное. Я тоже рано умру.

— Не болтай, глупыш. Подлечи нервы, и ты проживешь до ста лет. Ты здоровая. Меньше надо психовать.

— Когда мы поднялись на этаж, — сказала Вика, — в одну комнату дверь была открыта, старая женщина лежала на кровати и звала сестру. Но никто не приходил. Беспомощность... Запах мочи, какой-то больничный, старческий запах... я потом в этот день есть не могла. Меня тошнило от пищи. И сейчас, как вспомню... отчетливо помню запах. Над ними, может быть, издеваются. Обворовывают их — я уверена на сто процентов.

— Ну, это чепуха, мелочь, главное не это... не это главное. — Юра сосредоточенно смотрел в одну точку, глаза были невидящие, он глядел в свое воображение, которое осветило ему объемную картину одинокой старости, до мельчайших деталей. — Когда человека запирают в замкнутом пространстве, в тюремной камере его комнаты или его тела, потому что у старого слабеет слух и зрение... Это как уход в раковину, потеря интересов — и всеобщего интереса к жизни. В старости мы можем продолжать жизнедеятельность... следовательно, саму жизнь — посредством окружающих, близких, родных, знакомых, посредством их дел, их занятий, их жизнедеятельности. Только так осуществляется связь с большим миром, так укрепляется течение жизни старого и беспомощного человека. Я боюсь, что их там... то, что обворовывают, плевать!.. На них смотрят, как на мертвых уже, неживых. Это — пострашнее обворовывания. Человек еще осознает, кто он и что он, и ему, наверное, жутко видеть по обращению с ним, что он для них — труп. Впрочем, бывают выродки, дома у которых не лучше, чем в доме престарелых. Когда одна моя родственница, старуха, говорит своему сыну, чтобы он относился к ней со вниманием — «я скоро умру, у тебя будут угрызения совести», сей уважающий себя интеллигент отвечает: «Ты уже три года говоришь, что умрешь». Она не имеет права войти в большую комнату, если там гости. Сын стесняется ее, идиот!.. У меня мама всегда сидела на почетном месте. Плевать на любых гостей — нет никого важнее ее... Правда, другие родственники у меня ухаживали за своей бабкой, как за малым дитем. Купали ее, всегда она с ними обедала и ужинала, приводили ее за общий стол, когда она уже ничего почти не соображала. Она умерла в возрасте девяноста с чем-то.

— Страшно, Юра. У тебя дочка и сын, а я совсем одна.

Упоминание детей заставило его нахмуриться, но он тут же встряхнулся.

— Все будет хорошо. Пока что мы с тобой, слава Богу, на твердых ногах. Тьфу-тьфу, не сглазить. — И он постучал себя костяшками пальцев по лбу. ― По дереву, это одно и то же.

Вика смотрела на него во все глаза и весело смеялась. Она вдруг бросилась к нему со своего места, обняла за шею и, наклоняясь вбок, опустила свое лицо вниз, перегнулась, глядя снизу вверх на него, всей тяжестью пригибая ему голову навстречу к себе, и смеялась, протягивала снизу губы и смеялась. Он улыбнулся ей и поцеловал.

— Я ничего не скажу... как я тебя люблю и... Не хочу говорить! У меня бывало, что я скажу, а потом все рушится. Нельзя никакие клятвы на будущее. Вот сейчас так — и всё. Больше ни о чем не буду говорить, — скороговоркой шептала она, наваливаясь на голову ему своей тяжестью, так что у него заболела шея и голова. — Ты меня не разлюбишь? Ты не бросишь меня, Юра?

— Пока бросала меня ты. Я только соглашался, — улыбаясь, ответил он.

— Да! а тогда у метро. Как ты ушел. Как враждебно посмотрел! Будто отрезал и выбросил.

— Ты сама этого захотела.

— Нет... но на меня что-то нашло. Я не умею перестроить себя, и не умею притворяться. Я такая дрянная — за что ты только меня такую любишь?

— С чего ты взяла, что я люблю?

— Не любишь?

— Люблю, люблю...

Она прильнула к его губам, языком находя его язык и словно бы всю нежность выражая этими легкими ударами. Потом она вздохнула и прошептала, шевеля губами рядом с его щекой:

— Ох, как хорошо... Я бы всю жизнь вот так была у тебя и ничего не делала... никуда не спешила...

— Надоест. Если бы я не полюбил тебя за твою глупость — я бы любил тебя за искренность... Никогда не притворяйся! Ладно?

— Я не умею, даже если захочу.

— Хорошо. Спасибо. А теперь встань: я больше не могу. — Он с облегчением высвободился из ее объятий.

Она вспомнила, как пронзило болью душу и тело, ноги и руки отмерли — первого января Юра проводил ее до метро, и они холодно простились, казалось, навсегда, навеки. Чувство, что она теряет его, невозможно было пережить. Вика была как в столбняке, не могла дышать, сдавило грудь. Задыхалась; именно беспросветное, безнадежное ощущение, понимание, что она умирает. В этот момент она уже не думала о Вадиме, о старой своей притягательной боли, которая утром, после новогодней ночи, неожиданно повлекла ее в знакомую головокружительную пропасть обманутой мечты и привычных страданий, замкнула ее чувство к Юре, и он немедленно почувствовал ее настроение, леденея и отстраняясь. Теряя его навсегда, она поняла, как он дорог и незаменим для нее: или жизнь вместе с ним, или никакой жизни — смерть, так она ощущала, стоя у входа в метро, в то время как Юра торопливо уходил, словно бежал от нее, слезы ей мешали видеть, слезы запоздалого раскаяния и злости на себя.

Полгода мучений не пропали даром. Она ждала, терпела, упорно стремилась соединиться с ним. Она хотела менять работу, чтобы не встречаться с Вадимом. В течение почти года ее мучили бессонницы, нервы пришли окончательно в негодность, здоровье расстроилось. Она страдала от головных болей, ночью, во время сна, ее вдруг сдавливало удушье, и она просыпалась со стоном.

Больше месяца они жили неразлучно как муж и жена, расставаясь только на один вечер в неделю, когда Вика уезжала навестить отца.

Когда она могла контролировать себя, она понимала, что означает Юра — она читала те давние рецензии на его повести и рассказы, и сами его произведения, наизусть запомнила множество стихов, не из одной любви к нему, а потому что стихи эти были прекрасны: голова у нее была хорошая, и в поэзии она разбиралась; стихи он складывал в стол и никуда, кажется, не относил. Его любовь к ней была бесценным подарком: она осознавала его талант, гений, зажатый чудовищным прессом — «Ужасно, что человек не может заняться любимым делом» ― время было ужасное. Всеми силами старалась оберегать его покой, не мешать, не снижать ему настроение; его работу ― ДЕЛО ― она приняла как свой собственный главный смысл жизни.

Он, страдая, проваливаясь в бездну своей стеснительности, позвонил Ветрякову, самому талантливому и честному из публикуемых, когда тот согласился принять его и прочесть «чего-нибудь покороче», Юра, красный и облитый пóтом, дрожащими руками стал открывать ящики, перебирать, вновь и вновь сомневаясь, выбрал два рассказа, хотел повесть, но не осмелился, слишком показалась острая, хотя положил на всякий случай в портфель, взял с собой. Он дал одни рассказы, но Ветряков, когда прочел их, развел руками: настоящая проза, добротная литература, однако, увы, не время, каким образом вы сумели?.. Они все ― эти ― тоже учились, но у них не получается... Увы, надо ждать. Работайте, творите — останется. Желаю...

Юра пришел домой понурый и растерянный. Вика не знала, как вывести его из оцепенелой бездеятельности.

Он не мог работать, сидел, слонялся, слова, идущие из сердца, были больны и кровоточили, она не могла существовать, наблюдая его боль. Единственно, что она делала, старалась быть внимательной и терпеливой, пыталась поднять ему настроение, напоминая слова Ветрякова, осторожно повторяя хвалебные слова из рецензий.

Погибшее творчество, кроме Юры, никто не мог оживить в нем, в его глубинах.

Он должен был, она считала, должен писать, если не он с его способностями ― дарованием, сказал Ветряков — кто еще напишет обо всем, как он? Юра был для нее не просто любимый — муж, он был ей вторым отцом и одновременно ребенком, заботиться, ухаживать за которым доставляло ей никогда прежде не испытанную радость. Вот так она понимала — это редкое счастье, подарок судьбы, она опасалась за его прочность, ежеминутно ее тревожили сомнения, она помнила, какая она плохая и сколько он натерпелся из-за нее; она опасалась ― и верила, но полной уверенности не было, потому что она отлично изучила характер Юры, для которого болезненное воображение, самолюбие и ответственность за ДЕЛО могли в одно мгновение перечеркнуть настоящее и будущее счастье со всеми подарками судьбы и здравыми рассуждениями. Она погибала от тревоги, стоило ей представить, что он охладел, разочаровался или рассудком принял решение расстаться с ней.

— Сядь рядом со мной, пожалуйста, — попросила она. — Сядем вместе на диване. Ты все время сидишь в этом проклятом кресле. А я одна сижу...

— Бедная ты моя бедная одинокая... — Он послушно пересел на диван, обнял ее рукою за плечи. Она прислонилась к нему. — В субботу поеду к Женьке. Не буду звонить, а то эта... Татьяна — опять что-нибудь придумает. Великий хитрец в юбке. Тошно, но надо ехать. Парень в третьем классе, девять лет, умный мальчик...

— Есть в кого: твой сын.

— Не знаю, в кого, но умный... И не читал ни Пушкина, ни Братьев Гримм, ни Корнея Чуковского, не любит сказки. Читает современную муру, на которой надо ставить штамп: опасно для детей и взрослых. Кошмар — кто из него вырастет? Его мать много лет... на какие только хитрости не шла, чтобы завлечь меня, — окольными путями, напрямую эта дама никогда не действует. Говорила даже, что если я не хочу ее видеть ― разумеется, через кого-то — то она выпустит его ко мне во двор, или уйдет из дома, а я останусь с ним в квартире... Сейчас она уже поняла, что не удастся меня захомутать, ведь все делается не для ребенка, только для своей выгоды, хотя слова произносятся самые красивые, — и как отрезало. Ходить? пожалуйста — но только под ее надзором. Только дома в ее присутствии, и никуда со мной даже на полчаса мальчишка не отпускается... Поначалу он очень обрадовался, когда я пришел, похоже, могли установиться у нас любовные отношения. Но потом... как-то она сумела его переломать, и он повторяет ее слова, что пойдет только втроем с мамой, со мной не хочет... вообще чихает на меня... Жаль, но ничего не поделаешь. Выше головы не прыгнешь.

— Тебе очень обидно?

— Да. Нельзя было пропускать рубеж шести лет, я знал. Но не было у меня тогда сил ни душевных, и ни физических… не мог я видеть ее... а теперь ничего, спокойно — она для меня не существует. Я даже могу при прощании — ради сына — поцеловать ей руку... Внешне она мила. Но все — притворство, фальшь, ни одно слово не говорится без расчета, без задней мысли... неискренность, которая мне ненавистна!.. Пропустил я, опоздал... все теперь — не мой сын, чужой. Обидно. Отвезу я ему «Алису в стране чудес»: две пластинки. Не знаю ― великолепная, очень талантливая инсценировка ― но в прошлый раз ему не понравился Даниил Хармс. Помнишь, какие чудесные стихи? А в «Алисе», на мой вкус, у Высоцкого по-настоящему талантливые вещи, именно здесь. Две-три песни. Такая способность к слову и рифме... легкость необыкновенная, словесный захлеб, мне, к сожалению, уже недоступный, — и все выстраивается в поэтическую гармонию. Позавидуешь. Здорово. Без дураков.

— А он поймет? Может быть, тебе надо… его привлечь. Возить ему подарки, не только пластинки и книжки.

— А что?

— У него есть коньки? Он же растет, значит, старые становятся малы. Потом, купи ему симпатичную курточку. Можно — свитер...

— Ну, нет. Курточка это подарок для матери, перебьется. Она не бедная, и я плачу алименты, пусть покупает.

— Нет, нет, ты неправ. Ему может быть приятно, он запомнит. Надо подумать, что еще. Хорошо бы тебе сходить с ним вдвоем в театр, или хорошо в музей, много интересных музеев.

— Да я уже устал просить, не пускает! Теперь и он сам не хочет, паршивец. А сердце ноет, когда вспомню. Вот дура! — я бы мог ему столько полезного и нужного... для умственного развития, для душевного... Чего она боится?

— Боится потерять его.

— Что я, псих? Неужели я своего ребенка лишил бы матери? Напротив, я бы еще учил его, как заботиться о ней, как к ней лучше относиться. Я же хочу, чтобы он вырос человеком, а без этого не может быть настоящего человека.

— Она не доверяет тебе. Женщины злопамятны, не исключено, что она таким способом мстит тебе.

— Мстит мне? За что? Я ей не сделал зла; онá мне сделала, а я нет. Я терпел до последней возможности, потом мы расстались. Да и то, спасибо ей, она так себя повела, что нельзя было не расстаться. А то бы я, по моей слабохарактерности, до сего дня терпел ее издевательства: дама, приятная во всех отношениях. У нее это тоже был уже второй брак. И она бы, если б не такой идиот, как я, не имела бы ни ребенка, никаких жизненных радостей. Когда я встретил ее, это было одинокое, жалкое существо. Она имеет счастье — благодаря мне. За что мстить?

— Она может считать, что она могла иметь еще больше. А ты ей больше не дал, ушел.

— Да ты что! Еще больше! — Он рассмеялся недоверчиво и свирепо. ― Позволить вытирать о себя ноги!.. Хуже тряпки!.. Терпеть хитрости и неискренности ― эту грязь!..

— Да, да, да, мой дорогой лапушка. Ребенок с нею, и она несет полностью все тяготы его воспитания. А ты отстранился. Ты свободен... Несколько лет ты даже не появлялся.

— Я тяжело болел.

— Неважно. На ней — все заботы, уход, все трудности. И, наверное, были у ребенка болезни.

— Слушай, Вика, неужели ты права?.. Ну, ты мудрейшая ведьма! Мне не приходило в голову! Что значит женщина! мы — щенки, в сравнении с вами. Я-то думал только о глупой и злой бабьей ограниченности. Думал, она боится, что я привлеку сына к себе. Думал о ревности. Но — месть... В ущерб своему ребенку, о котором говорится, да и чувствуется тоже, здесь я верю в искренность, что он главная, самая важная причина всех действий, о любви к нему, его благополучии... Только женщина могла придумать такое, Вика, ты — мудрец... ты — гений!.. Я хочу, я обязан тебя поцеловать. Что же мне делать?

— Прежде всего, решить, чего ты хочешь.

— Я хочу, чтобы сын признавал меня, чтобы у него был родной отец. Хочу влиять на его воспитание.

— Она собирается замуж?

— Кому она нужна?

— Ну, тогда наберись терпения и ходи, встречайся, и как можно чаще. Отбрось самолюбие, обиды, думай о своей цели. Когда-нибудь с годами он может все понять и потянуться к тебе: зов крови.

— А может не потянуться?

— Может. Ты его любишь?

— Да. Очень больное чувство. Мне его жалко. Если бы его мать не мешала, ни ей, ни тем более ему не было бы никакого вреда. Я бы все для него сделал.

— Он красивый? На тебя похож?

— Он похож на деда, на моего отца. Такой же упитанный. Но не жирный. Крепкий малыш. Есть черты от матери, от меня.

— Как я хочу его увидеть... Может быть, ты с ним куда-нибудь пойдешь, а я буду стоять в условленном месте и посмотрю на него. Вы пройдете мимо, он ничего не заметит.

— Ох-хо, когда это будет? Похоже, я не доживу. С Викой... дочкой, видишь, как все получилось.

— Она женщина, женщины все завистливые и злопамятные. А он мужчина.

— Может быть, с годами и она вернется ко мне...

— Может быть, — серьезно сказала Вика. Юра продолжал еще некоторое время варьировать больную тему, Вика терпеливо слушала его, заинтересованно обсуждала вместе с ним его проблемы. Ее мягкий голос, ее глаза, красивые золотые волосы, запах кожи, хрупкое плечо под его рукой нежными ощущениями наполняли душу ему, и все его существо доверчиво открывалось, впитывая и надолго запоминая эту нежность, эти ощущения, связанные с единственной, любимой женщиной. — У тебя все должно быть хорошо. Ты заслужил, ― сказала Вика.

— Спасибо, малыш. Я тебя очень люблю.

— Родной мой... Юрушка... Тебе спасибо. Ты мой самый, самый любимый. Я одно время мечтала... сейчас многие так делают... родить ребенка — без мужа... Я очень хотела ребенка. А теперь мне никто не нужен, никто!.. Только бы ты у меня был, десять лет, пять лет ― сколько будет. Пять лет — это так много, правда? Пять лет счастья... что бы потом ни было, будет что вспомнить... Мало разве людей, у которых совсем ничего нет?

— Человеку всегда мало. Ты хочешь ребенка?

— А что?

— Хочешь или не хочешь?

— Очень хочу.

— Ты его получишь. С одним условием: займись собой и поправь здоровье. Займись спортом, самовнушением, я научу тебя. Научу йоговским дыхательным упражнениям. Чтобы не получилось хилого и, упаси Бог, слабоумного недоноска.

— Я все, все сделаю, как ты скажешь. Юра... а ты тоже хочешь?

― Да, малыш. Да!

Они обнялись. Она быстро и страстно целовала его лицо, шею, руки, он не успевал отвечать; за минуту перед этим у нее слипались глаза. Он улыбнулся мысленно, вспомнив, что собирался уложить ее спать.

дальше >>

________________________________________________________

©  Роман Литван 1989―2001 и 2004

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

 

Рейтинг@Mail.ru Rambler's
      Top100