Роман Литван. МЕЖДУ БОЛЬЮ И ВЕРОЙ
(Роман. М.: Издательство «Книга», 1989)
Глава семнадцатая
В то же время его собственное самочувствие ухудшалось, режим был нарушен, он мало и плохо спал. День за днем, неделя за неделей он трудился, помимо того времени, что он проводил на работе, спешил закончить последнюю свою книгу. Вечерами он сидел за письменным столом допоздна. Ложась спать, он продолжал размышлять о своих героях и сюжете, о том необычайно трудном мероприятии по завершению, спасению всего своего творчества, мысль о котором несколько последних лет неумолимой тенью нависала над его существованием, тревожа и во сне, и наяву его покой, устрашая своей невыполнимостью.
Эти тревожные мысли и обсуждения с Викой и некоторыми приятелями, которым он доверял, держали его в постоянном напряжении, он, возбужденный, ложился спать и не мог заснуть, продолжал думать, углубляться в детали, голова распухала, он вставал, пил теплую воду с медом, засыпал под утро. Они шутили, что поменялись с Викой: теперь у него была бессонница, а она сумела почти отделаться от нее. Его удручало, что он прекратил делать свою зарядку; но ему не хватало времени по утрам. Обострились болезни. Зиму он продержался, но весной начались давно забытые явления, едва не стоившие жизни ему: в метро у него закружилась голова, стоя на краю платформы, он покачнулся, обеими руками вцепился в пожилую женщину, которая сочла его пьяным и с возмущением отпрянула от него, поезд грохоча въезжал на станцию, Юра отступил к стене на ватных ногах, темно сделалось в глазах, будто выключили освещение, он плохо видел, в плечах и в спине ощутил покалывание множества иголок, от живота поднялся к груди, зажимая сердце, безумный страх, ужас смертельной тоски, он уже когда-то знал подобное состояние, хотелось выть и кататься по земле. Он ничего не рассказал Вике, но в этот вечер он пропустил занятия, вышел с Викой прогуляться. Но уже на следующий день вернулся к роману, который нужно было срочно закончить. Он купил в аптеке таблетки — много лет он не пил никакие лекарства — успокаивающие, сосудорасширяющие, стимулирующие, пантокрин, декамевит, попросил Вику заваривать крапиву и твердо решил дать себе роздых в субботу и воскресенье, устроить поход в лес хотя бы на полдня.
Он так увлеченно погружен был в ДЕЛО — непосредственно творчество, и планы по завершению — что мало обращал внимания на ситуацию на работе, не замечая, какие угрожающие события надвигаются на него.
В субботу, вместо прогулки в лес, он встретился в городе с Алексеем Зверевым, с которым договорился заранее. Они прошли по Суворовскому бульвару, по Тверскому бульвару, старым студенческим маршрутом. Немного оттаяли душой и расслабились, сентиментальные воспоминания молодости вызвали в них приятное волнение и нежность, чуть ли не слезливую. Юра давно и тщательно готовился к разговору. Перед встречей он нервничал, но прогулка и самонастрой, которым он умел пользоваться в совершенстве, помогли ему успокоиться, он обрел уверенность, тем более, что он испытывал теплые чувства к Звереву и мог убедиться, что и тот продолжает с любовью относиться к нему.
Зверев солидно помалкивал. Юра готов был, из любви к нему, простить эту важную солидность, ограниченную, скучную, ленивую апатию, похожую на пренебрежение собеседником. Он тоже говорил сдержанно и размеренно, подстраиваясь под приятеля, делал длинные паузы, и они молча шли бок о бок, не тяготясь молчанием, оно было легко и приятно; казалось, оба одинаково убеждены в полнейшем взаимопонимании. Бульвары, приведенные в порядок перед праздником, словно радуясь первой зелени, неяркому ласковому солнцу, тихие, малолюдные в выходной день, были красивы и успокоительны, как и двадцать лет назад. Они разговаривали о том, что Суворовский бульвар сделался короче, совсем куцый. У Никитских ворот не стало старых домов, появилось монументальное здание ТАСС. Памятник Тимирязеву не изменился, простой, строгий, он все так же нравился им. Тверской был самым любимым бульваром, широкий, два ряда деревьев справа и два ряда слева лучше, чем где бы то ни было, защищали от шума и вони автомобилей. В середине, напротив него, наконец, достроили и открыли Художественный театр.
Зверев рассказал о дипломниках и переводах рефератов для заработка, он теперь переводил, помимо немецкого, с датского, голландского, норвежского и английского. Они посмеялись, что он обнаглел — стал полиглотом. Непривычное молчание Юры вызвало его на откровенность. Он заговорил о жене, ее болячках, тяжелом характере, крохоборстве, ее скандалах с ним при детях.
Юра сказал, что хочет с ним посоветоваться; на самом деле это была просьба,
— Есть пачка бумаги. Очень компактно упакованная. Положи в своем доме. Хочешь — читай, а хочешь — можешь не трогать и ничего не знать: так и для тебя безопасней, и для рукописей... Возьми, Зверь, пачку и сохрани. Что бы ни случилось. Положи и забудь о ней.
— Не-ет... Я не могу. Если б не Лорка — сколько угодно. Она всюду лезет и обязательно найдет. Посвящать ее тоже нельзя, ни в коем случае. Когда на нее находит, она на любую пакость способна. Может продать, растрезвонить по всему свету, все что хочешь —психопатка. Извини, Щегол.
— Ну, что ты, что ты... — Они дошли до площади Пушкина, здесь можно было спуститься в метро и разъехаться: час сентиментальных воспоминаний закончился. — Куда мне ее положить?
— Не знаю. Я подумаю.
— Скажешь мне?
— Подумаю. Если мне что придет в голову, — пожимая плечами и отворачиваясь, сказал Зверев, — конечно, я тебе тут же сообщу.
«Он будет думать до второго пришествия... И он живет с бабой, которую сам же опасается. Да, кошмарный тип. Чужой, чуждый. Нельзя судить человека — каждый вправе отказаться. Но он мне не интересен... Чужой».
Юра подумал, этот Зверев, этот круглый отличник, поспешил домой общаться со своей откормленной скандальной хрюней и корпеть над переводами рефератов, никому не нужных, для денег; он такой же, как она, и он доволен.
«Предательское время! гнилая эпоха! Не хочу!.. Пусть гниют без меня!
Жалко Вику…
Никому не верю».
Он снова и снова перебирал, лежа без сна, всех знакомых, друзей детства, школьных однокашников, сотрудников с предыдущей работы. Десятки людей, одного за другим, он отбрасывал; одни были ограниченные, другие ненадежные, третьи пьяницы, и так без конца, безрезультатно. Он не знал, что делать, к кому обратиться. Разговор с Зверевым, одним из самых надежных друзей, заставил испытать горькое, неожиданное, жуткое разочарование. Он с необычайной силой ощутил, как он одинок, никого нет у него на всем свете.
Его ждали новые разочарования, их было много, таких же внезапных.
Постепенно вызревали конкретные мысли. Найти покровителя... Пустить по рукам, пускай расходится... И, наконец, самое рискованное ― передать на запад... В любом случае, прежде чем высовываться, да и вообще в любом случае — чтобы не дать погибнуть — надо было полный комплект рукописей, выверенных, исправленных тщательным образом, положить хотя бы в трех-четырех местах.
— Старик, зачем тебе?.. Это значит, обречь себя просто-напросто на физическое уничтожение. Жизнь — такая ценная штука. Столько приятного... самому загубить? — Интеллигентный знакомый улыбался, качая головой, он хотел по-доброму посоветовать Юре, но увидев его упорство, попрощался, поспешно отворачиваясь, как от зачумленного.
В начале июня он принял участие в совещании специалистов по теме международного сотрудничества соцстран, в высотном здании СЭВ рядом с Красной Пресней, куда им выдали специальные пропуска сроком на пять дней. Для Юры это была лишняя обуза, потеря времени. Он, правда, освобожден был от встреч и проводов зарубежных делегаций, но длительные и утомительные заседания с утра до вечера, сидение на одном месте изматывали его сильнее любой работы, дома он ни на что не был способен, пропадала целая неделя. Он развлекался тем, что внимательно рассматривал и изучал членов делегаций, сидящих напротив него за столом, — болгар, венгров, немцев, поляков, румын, чехословаков, всех вместе и каждого по отдельности, сравнивал их между собой и с своими соотечественниками. Все люди были одинаковы, нельзя было отличить немца от русского, по внешности и по поведению, а венгра — от немца или поляка, женщины и мужчины были одинаково умны и глупы, покладисты или ершисты, тщеславны, легкомысленны — и занудны или пунктуальны, мелочны, добродушны, насмешливы, многие держались просто и скромно, некоторые старались сохранять важный и надменный вид — но все они были люди, слабые, бедные, добрые люди, похожие друг на друга и одеждой, и духовными запросами, и физическими данными, все курили, пили минеральную воду, охотно прерывали заседание на обеденный перерыв, а на самом заседании старались произвести впечатление деловых людей, о, смотрите, какой я деловой, словно подчеркивал каждый во время выступления, толок воду в ступе, делал вид, что не замечает, как остальные выступающие тоже толкут воду в ступе, и с интересом обсуждал их высказывания, имеющие, само собой разумелось, важное значение, поскольку другие выступающие так же серьезно обсуждали его выступление, будто оно было не пустой толкотней воды в ступе, а было чрезвычайно важно и интересно.
Он купил в киоске, на редкость богатом зарубежными журналами, два журнала «Англия», прочел и поразился тому, как снизился уровень публикаций, они стали скучными, неумными, плохо были написаны. Он прочел журналы от корки до корки, не нашел ничего интересного и пришел к выводу, что за рубежом фабрикуют такую же серятину, а может быть, еще хуже. Это была горькая мысль, продолжение которой привело к формуле: всюду усредниловка. Во всем мире посредственность берет верх над талантом — одинаково у нас и у них — талант творит, посредственность борется, оттесняя его, вытесняя, забивая и уничтожая, давая ход другой посредственности, которая не опасна как конкурент, а таланты, которые вечно в меньшинстве, творят и ютятся, чаще всего, на задворках, возносясь звездою лишь после смерти. И там, на западе, в хваленом свободном мире тоже, выходит, бездарное большинство — читателей, зрителей — требует себе таких же, такого же уровня, убогих, примитивных проповедников, выразителей и развлекателей. По всему миру идет усреднение Мысли и Культуры Чувств, великие взлеты замешаны, если не как бесконечно малая, то все же как очень малая величина ― с массою почти что неандертальских представлений, и то и другое примиряется на некоем общем уровне, гораздо ближе расположенном к неандертальцам, благодаря их массе, хотя и поднимающем их несколько от животного существования.
Юра вспомнил, Жуков когда-то, набиваясь в компаньоны, предложил организовать тандем, при этом изрек бодро и уверенно, полагая, что повышение в должности и (или) повышенные доходы делают человека важной персоной: хватит в бирюльки играть, пора становиться взрослым. Эти слова неприятной и горькой взвесью часто всплывали в памяти, как символ ограниченных душ, нацеленных на выгоду и обогащение, не умеющих сомневаться в своей правоте. Горько было оттого, что они — подавляющее большинство, все заполонили до самого горизонта, в их массе затерялись настоящие люди, и некуда приткнуться душе обостренно чувствующей и чистой. «Правильно, подумал Юра, это всего лишь несколько чокнутых, вроде меня, а им ничего не надо, поделом нам, ― со злым ехидством он подумал: ―чтобы не лезли, куда не просят, не брали на себя, чего не дают, сами виноваты».
Опять он подумал, что если он умрет сегодня, завтра все окажется на помойке — Вика, его преданный друг, только женщина, нельзя на нее навалить непосильный груз опеки над его наследием, ценность которого была очевидна ему. Превосходные произведения лежали втайне от всех, как золотые самородки в сокрытой пещере, — преступление, чтобы они погибли. Если не таким, как Жуков и Зверев, и Катин, — его творчество дарует радость и будет полезно родственным по духу натурам в следующем поколении, во многих будущих поколениях: сообщество единомышленников создается не по принципу единовременности физического существования, через века тянется неугасимый луч, объединяющий людей сходного восприятия , сходных чувств.
— Пора делать тайники... Надо делать тайники, — сказал он Вике. Она молча кивнула с натянутой улыбкой. — Ума не приложу, как сохранить... где положить, чтобы это было надежно... Руки опускаются: никому ничего... может быть, мне тоже не нужно? Плюнуть на все и зажить спокойно. А? Ты читала — стóящие вещи? заслуживают сохранения?
― Да.
Что-то такое с нею стало происходить — эта молчаливая, раздраженная угрюмость могла бы встревожить его, если бы он не был так занят окончательной доделкой романа, требующей полного погружения, к тому же в институте он, наконец-то, раскрыл глаза и огляделся, с удивлением и беспокойством обнаруживая, как много успел упустить, не занимаясь предстоящим ему переконкурсом на должность старшего научного сотрудника. Обычно для тех, кто уже работал в институте, переконкурс был просто формальностью, повторяемой раз в пять лет по закону о научных должностях. Чрезвычайно редко бывало, что начальство хотело свести счеты с неугодным работником и избавлялось от него, или же бравые молодцы от науки, вроде Катина, устраивали пакость своим противникам.
Дома Юра приступил к перепечатке своего последнего романа. Вика ждала, когда он закончит писать, хотела печатать на машинке. Но он решил и эту работу сделать сам. Он не подозревал, как обидел ее, но ужаснее всего для них обоих было то, что она осталась не у дел и ей было скучно, хотя она и старалась не поддаться плохому настроению; ее вдруг перестало волновать, крепко или не очень крепко привязан к ней Юра, все у них сделалось таким постоянным и надежным, будто навечно. Вика успокоилась, но в душе назревало беспокойство другого рода, которое проявлялось внешне угрюмостью. Она замкнулась, несколько дней читала, занималась домашними делами, постоянно бросая одно не потому, чтобы перейти к другому, а потому что оно наскучило ей; все стало ей скучно. Юра был занят и ничего не замечал.
В институте он занялся суетливой борьбой с Катиным и его прихлебателями. На последнем заседании Совета, перед летними отпусками, должно было происходить избрание Гудилиной на должность заведующего отделом технической информации и переизбрание Юры старшим научным сотрудником. Вера теперь сделалась, в прямом смысле, гранд-дамой института, она получила вход к директору еще более свободный, чем у Жукова. Постоянно шли звонки о ней из министерства, однажды очень веский звонок из ЦК. Директор принял все необходимые меры. Но полной гарантии на успех не было: Катин уходил из института, он был неуправляем.
Юра вынужден был собственными слабыми силами и возможностями отстаивать свои интересы: за него никто не ходатайствовал. Жуков, ненавистный благодаря наглости и рваческому нахрапу, пытался сохранить Юру, потому что он был ему нужен. Но имеющиеся у него сведения и простой подсчет членов Совета показывали, что Катин добьется своего. Юра скрепя сердце принимал помощь Жукова. Впервые за много лет он растерялся и потерял голову из-за служебных обстоятельств, испытывая упадок настроения, он вербовал себе союзников, пытался открыть людям глаза на Катина, что было нетрудно. Он вспомнил рассказ Веры о морговских мерзавцах, хапугах, которые были без высшего образования, и оценил справедливость ее слов: те подонки, которые поддерживали Катина, были, действительно, еще хуже. Она на что-то надеялась, хотя в институте со многими у нее были испорчены отношения. Она развила такую бурную деятельность, поименно, персонально выводя на членов Совета самых авторитетных людей из министерства, из других организаций — ВАКа, ЦК партии, находя новые и новые возможности, что в течение нескольких недель не имела времени подойти к Юре и поинтересоваться его делами. Кое-какие отголоски ее деятельности приходили к Юре, иногда она добивалась успеха, и он с завистью наблюдал за всеми этими пышными действиями, все сильнее обижаясь и замыкая свое сердце для нее. Он был полностью один. Жуков ― нахальный тип ― не пользовался особенной любовью в институте, и, кажется, директор уже тяготился им. Речь шла о каком-то старшем научном сотруднике; твердая позиция директора института в данном случае могла иметь решающее значение. Именно Вера могла бы замолвить за Юру слово у директора. Но она была занята собой. Юра был ей сейчас не полезен, и она забыла о нем. Конечно, она бы на его месте немедля напомнила ему о себе, он это отлично понимал, но все равно он не хотел сам просить ее о помощи. Томашевич со своей Аллой Кузьминишной, Фурсенко, даже Софронов сочувствовали ему, и он полагал, что через них его плачевное положение каким-нибудь образом, без его участия, станет известно Вере. Наконец, он плюнул на все, хотя его грызла неослабевающая тревога, принес на работу томик Пастернака и стал вчитываться в стихи, в которых иногда открывалась ему красота, затем болтал с девчонками или слонялся без дела по этажам, навещая знакомых.
От нечего делать он иногда пускался в шутливые перепалки с Инной, заставляя ее ответить, почему она не замужем и до каких пор она думает выбирать и привередничать. Инна мстительно выпускала коготки. Пухлая Антонина заливалась смехом; но насмешничать над собой она не позволяла.
— А сами-то вы, сами... — кричала ему Инна, быстро обижаясь и стараясь уколоть его. — Вы женились, Юрий Игоревич?.. На ком?
— Я давно женат, — ругая себя за глупые шутки, отвечал Юра. — Я всегда был женат.
— А на ком?
— На женщине, естественно.
— Ваша ровесница? — Носик ее ехидно вытягивался и, казалось, заострялся еще заметнее, от ленивой медлительности не осталось следа. ― Или вы взяли женщину солидную, много старше себя?.. Погодите! она с детьми? Сколько детей? Чем больше детей, тем больше счастья. Ваши дети живут не с вами, а тут готовые взрослые дети. Не так ли? Вы хорошо устроились, Юрий Игоревич. Без забот, без хлопот — дети... Они вас называют папой?
— Остановитесь, радость моя. Вот вам давно пора всерьез подумать о детях. Ведь после сорока лет женщина не может родить. Вам скоро стукнет сорок — страшитесь одинокой старости.
— Ну, не так уж скоро...
— Вам осталось каких-нибудь восемь лет. Ну, десять?
— Я знаю, — сказала Антонина, — про женщин, которые родят в сорок пять и даже в сорок восемь.
— Это другие женщины. К Инне это не относится. Чтобы ей расстаться со стулом и сходить набрать воды в чайник — и то нужно вызывать подъемный кран. А тут родить: скажете тоже! Впрочем, она, по-видимому, решила ждать пятидесяти лет. Инна — рекордсменка... Ее ехидное тщеславие, или тщеславное ехидство ― будет удовлетворено. Я давно замечаю, как она во всем хочет первенствовать.
— А все-таки, — спросила Инна, — сколько лет вашей молодой жене?
— Двадцать, — ответил Юра.
— Ну!.. — Она всплеснула руками.
— Не ожидала, что двадцать лет... Прямо расстроилась, — сказала Антонина.
— За кого? ― спросил Юра. ― За меня? или за нее?
— За себя она расстроилась! За себя!
— А в чем причина-то расстройства? — Он неожиданно остановился, всерьез заинтересованный логикой женского рассуждения.
— В том, — сказала Инна, — что уж если такого возраста мужчины, как вы, сходитесь с двадцатилетними, то что делать нам, таким, как я и Тоня?
— Я надеюсь, — искренне сказал Юра, вспомнив заветы йогов и прекращая разговор, ― что у вас все будет благополучно. Чего я желаю вам от всей души. Как можно быстрей настоящего, неподдельного счастья, всего того, чего вы сами хотите.
— Если бы знать, чего надо хотеть, — вздохнув, произнесла Антонина.
Я знаю, чего я хочу, подумал Юра, помня о своей Вике, не подозревая, какое испытание готовится ему в ближайшие дни. Собственно, оно уже было готово, и он мог бы погрузиться в него, не будь он так занят служебной борьбой: он все еще пытался отстоять свое место. Уровень настроения был такой, как во время длительной болезни, конца которой не видно и которая отнимает все силы физические и душевные. После проигрыша на Совете Юра испытал подлинный спад. Веру Гудилину тоже прокатили, но директор тут же отменил результаты голосования и объявил, что переносит его на осеннее заседание, а пока назначает Гудилину старшим научным сотрудником: осенью от Катина уже не должно было остаться и следа. Юра со следующего дня формально считался уволенным с работы ― безработным.
У меня нет протекции, подумал он, в этом все дело. Мне не надо — это верно. Но я не хочу никого их видеть.
Он твердо решил не оставаться работать в этом институте. Но он абсолютно не представлял, что ждет его в будущем. Одно он знал — такую работу он не сумеет найти. Все равно он твердо решил уйти из института. Он пошел забрать свои вещи и мог убедиться, каким сожалением, соболезнованием полны глаза притихших девчонок: обнаружилось, что они сердечно привязаны к нему. Он горько усмехнулся, попрощался коротко, не желая вступать ни в какие разговоры. Он хотел избежать встречи с Жуковым.
Однако, в коридоре его остановила Вера. Его попытка нахмуренно и по-деловому проскочить к выходу мимо нее не подействовала, Вера мертвой хваткой вцепилась в него, именно остановила и заставила уединиться с нею в актовом зале, который опустел; она прикрыла плотно двери.
Он мельком глянул в ее разгоряченное лицо, отметил сумасшедшее выражение глаз, подергивающийся рот.
Она смотрела на него выпуклыми, виноватыми глазами.
— Юра... Для меня такая неожиданность. Я готова сделать все, что угодно, только чтобы на тебе не отразилось... Ты-то тут при чем?! Вот мерзавец! Подонок!.. Какой подонок. Я сейчас испытала убийственные угрызения совести: ведь я отлично понимаю, что это я во всем виновата. Мне мое несчастье уже безразлично — хуже нет ничего, чем навредить другому; себе — плевать. Я себе простить не могу...
Слово несчастье заставило его усмехнуться.
— Да брось... Неважно все это.
— Как неважно? Что теперь будет с тобой?
— Не помру. Мне даже так сподручней. ― Он холодно смотрел мимо нее. — Дай Бог, чтобы, кроме этого, других несчастий у меня не было. Я доволен, в итоге.
— Ты доволен!..
— Да. — Он не смотрел ей в лицо, но продолжал видеть, какое оно разгоряченное, возбужденно безумное, и вдруг он начал замечать, что упадок настроения, суета, на несколько недель пропитавшая его душу, уходят, исчезают, уступая место успокоению. Он не хотел быть таким, как Вера, Жуков, с презрением вспоминая свою борьбу, пустую потерю сил и времени. «Я преступник, с улыбкой подумал он. Господи, на что я тратил физические силы и душевные? Кошмар!»
Он ощутил примирение с случившимся. В душе его воцарялся Мир.
Глубоко в сознании нарождалась мысль—решение, еще неотчетливо, не в форме конкретных образов или слов — только ощущение, только смутное, расплывчатое желание, но одно было ясно, и это радовало его ― это новое и такое знакомое чувство обещало освобождение. Словно после болезненного забытья, он знал, что пойдет туда, куда укажет ему его желание, и никогда вопреки желанию — к здоровой деятельности, к свету из тьмы, от тоскливоубогой суеты к естественной, радостной цельности. Он почувствовал, что он доволен. Та мысль, что нарождалась в нем, должна была придать законченность всему его существованию, способствовать завершению творчества: все помыслы его были о творчестве. Надоело раздваиваться и убивать время и мозги, в ущерб ДЕЛУ, единственному и главному, которому посвящен был земной путь Юры.
Вера произносила слова сочувствия, и было видно, как ей действительно не по себе. Он почти не слушал ее.
— Вот вы где, голубки! Воркуете?.. ― спросил Жуков, врываясь к ним. ― Я так и знал, что Щеглов сидит где-нибудь с Гудилиной, и она утешает его. А он ее!.. Ха-ха... Значит, так, Юрыч. Ты духом не падай. Я уже переговорил с директором: мы тебя оставляем ио старшим научным. Временно, до осени. А потом Катин испарится, проведем тебя по конкурсу. — Юра покачал головой, но он не обратил внимания, стукнул его панибратски по плечу. ― Понял? Дыши радостно и спокойно!
— Я дышу еще радостней, чем ты предполагаешь... Я уволен с завтрашнего дня. И я с завтрашнего дня ухожу из института. — Юра весело рассмеялся, увидев выражение их лиц.
― Да перестань. Куда ты пойдешь? Где ты найдешь триста рублей? У меня приятель, опытнейший электронщик, год ищет, и до сих пор никто его не отхватил. В ящик — пожалуйста... на производство. А в НИИ...
― Мне не нужно триста рублей, — сказал Юра, легко отталкиваясь от их интересов и привязанностей. ― На хлеб с маслом я себе заработаю где-нибудь рядом с домом.
― На завод пойдешь?
― Нет. Я хочу жить свободно от никчемных бумажек, от всего лишнего, слишком мы в каком-то изолированном, искусственном мире... Я так не хочу.
Жуков с ехидной усмешкой смотрел на него.
Вера смотрела чуть ли не с ужасом.
― Да ты не плачь раньше времени! ― сказал ей Жуков. ― Никуда не денется твой Щеглов. Завтра, как обычно, придет на работу. Это сказать легко все, что хочешь, а сделать... любой из нас много чего болтает. Но только процентов пять, если не меньше, сказанного — превращается в действие.
― Браво, Леша! ― произнес Юра восторженно. ― Дельная мысль, подтверждающая твои умственные способности, а также то, что ты о людях судишь исключительно по себе.
― Оставайся, Юра. Мы так хорошо сдружились... Совсем недавно так было хорошо, ― сказала Вера. ― Все опять наладится... Правда, уйдешь?
― Да, я уже знаю, куда.
― Жаль, жаль... ― сказала Вера.
― Куда? ― спросил Жуков.
― Пока не скажу. Слишком мы разные люди: ты не так поймешь. Потом когда-нибудь... — Юра представил, что именно предполагает Жуков ― другой НИИ или ВУЗ, или на худой конец издательство — и на него напал бес веселья, он с трудом удержался от смеха. — Буду пить пиво с народом, — сказал он с улыбкой.
― Ты же не пьешь.
― Начну опять ради такого случая. Я раньше любил пиво... С народом веселей и надежней, чем с Катиными и... Буду стоять с ними на солнышке у двери магазина и слушать их откровенные байки.
― Давай, давай, — Жуков презрительно скривил рот. ― Щеглов ―ходок в народ. Ха!.. Завтра разрешаю тебе отоспаться и отдохнуть после сегодняшней передряги: можешь прийти к обеду.
― Ты меня замучаешься ждать, — нахмурясь сказал Юра.
― Жаль, ― повторила Вера, и ему отчетливо увиделось, что в уме ее идет проекция опять-таки на себя, ей было жаль, что с его уходом она лишается надежного человека в стенах института.
Смердит, подумал Юра, смердит неограниченным эгоизмом. Она даже сама, наверное, не сознает, что вся ее душевность, дружеские чувства и прочие, казалось бы, человечные проявления подспудно оживают в ней с единственною целью — для нее, для себя захватить, обеспечить свой интерес, завоевать как можно более, а лучше ― еще более выгодное положение. Эгоизм! Удивительно, две родные сестры — настолько разные люди. Там, дома у меня, абсолютная откровенность и самоотдача. Вика — золотой мой человечек. Ее бескорыстие поможет ей понять меня. Я не вернусь в институт, плевать мне на их изумление: любыми путями ― спрячу свою кандидатскую степень, забуду о высшем образовании — пойду в соседний кинотеатр, от дома около ста метров, сто пятьдесят шагов, мечта идиота!.. и устроюсь... сторожем, если им нужен, то и ночным. Как говорится, ночь сплю — двое суток мои.
Он вернулся домой усталый, но в приподнятом и радостном настроении. По дороге он вспоминал покойного дядю Витю, родного брата отца, попрошайку и бездельника из принципа, который был причиной бесчисленных скандалов между матерью и отцом. Он даже и фамилию сменил далеко в прошлом — Щегловин — чтобы избежать призыва в армию, когда шла первая империалистическая война. И он таки увильнул от военной службы. С его появлением весь дом пропахивал неповторимым и неистребимым дядивитиным запахом, ароматом прожаренной на солнце старой одежды, дальних дорог, общих вагонов и случайных ночевок, южных фруктов, неустроенного, бездомного существования рыночного толкача, сопровождающего в северные края товарняки от изобильных украинских и молдавских земель.
— Почему вы никогда не пойдете работать, как все люди? ― спрашивала Софья Дмитриевна, мать Юры, недружелюбно глядя на дядю Витю. — Неужели вам не стыдно всю жизнь просить деньги, костюм, кусок хлеба?.. В вашем возрасте нет у вас ни кола, ни двора. На что вы рассчитываете — разве кто-то обязан вам постоянно давать, обеспечивать? А вы тянете и тянете, как будто так и надо. Родная сестра вас выгнала. Только Игорь, дурак, продолжает вам помогать, а вы сидите на шее у него. Будь моя воля ― я бы вас на порог не пустила!
Дядя Витя отвечал ей на первый вопрос, будто последующих ее слов не было:
― Чтобы я на них работал?.. Не дождутся они!
Юра открыл входную дверь и крикнул, еще не видя Вику, догадываясь, что она в большой комнате:
— Я ухожу в сторожа! Слышишь?.. Я ухожу в сторожа! — Он весело смеялся. — Мама была права. Она всегда говорила, что я умру под забором. Чуть что, она вспоминала дядю Витю и говорила, что мне есть на кого быть похожим. Ты копия твоего дяди Вити. Что бы я ни сделал. Он был для нее идеальным средоточием человеческих пороков: лени, нерадивости, бесчестия и прочее, и прочее ― всего зла земного... Я тебе рассказывал про дядю Витю?..
В большой комнате горел свет. Там работал телевизор, и Юре показалось, что в воздухе пахнет горелым: Вика любила, чтобы, когда она гладит, телевизор был включен.
Неожиданно он увидел ее. Она появилась из сумеречной маленькой комнаты.
— Здравствуй, — уныло сказала она. Подошла, поцеловала в щеку, но лицо ее было помятое, тусклое, как после сна или... он мельком подумал — как после слез.
— Что-нибудь случилось?
— Ничего не случилось. — Она ответила резко, без причины переходя от апатии к раздражению. Она повернулась спиной к Юре, и он увидел, как она идет в большую комнату; он пошел за ней. Там она рывком опустилась в кресло, угрюмое лицо ее обращено было к телевизору, но было видно, что она смотрит не на экран; тело было напряжено, руки судорожно сжимали подлокотники кресла. Она будто всматривалась внутрь своего угрюмого и раздраженного состояния.
— Все-таки что произошло?
— Ничего!.. Я прошу тебя, сейчас не спрашивай меня, не обращай внимания. Не говори со мной! — Она еще сильнее напряглась.
Он молча и долго со страхом смотрел на нее.
— Вика... Ответь мне на один только вопрос. Это связано с какой-нибудь твоей болячкой? Ты здорова?.. Так... И с папой ничего плохого?.. Значит, опять Вадим.
Она наклонила голову, молча погружая лицо в раскрытые ладони.
Он физически почувствовал, как обрывается внутри. И тут он ощутил страшную усталость и злость. Секунду он был во власти здравой мысли: уйти в другую комнату, сесть, расслабиться, удержаться сейчас над пропастью, в которую он уже срывался, притягиваемый неумолимым роком; а позднее можно поговорить спокойно и рассудительно. Но он не хотел больше ни о чем говорить с ней! Он не хотел ее видеть. Такой, стало быть, конец ее почти годового возврата ко мне. Такая, значит, это женщина! Ее постоянство заслуживает восхищения. Но почему я должен валяться в этой грязи! Хлебать грязь! Пачкаться грязью! Катин, Жуков, ее сестрица — пусть они все провалятся от меня! Я не хочу их знать! — и не буду никогда с ними иметь ничего общего!.. С ней и с ними! Не хочу! Не буду!
Он забыл в эту минуту, как незначительны, неинтересны ему всегда были служебные достижения и неудачи; злость, разочарование после сегодняшнего проигрыша в институте направились на Вику.
Этот провал на Совете, потеря работы представились ему словно концом света, крушением главных, жизненно важных надежд. Он испытал ужас безвыходного, тупикового положения. Он был такой усталый, что не понимал, что удрученность его всего-навсего следствие чрезмерной усталости.
Он сделал два шага и сел на софу, не глядя на Вику. Его искренность и теплота в отношениях с ней, и его откровенные признания, такие естественные и радостные вчера, вспоминались как мучительное наваждение: теперь это было больно и унизительно. Он сделался твердым и непреклонным ― отныне душа его была закрыта для нее.
— Юра, — после продолжительного молчания сказала она, и смотрела виновато, жалобно; он не замечал ее, — я правду говорю: ничего не случилось. У меня просто такой период, надо, чтобы прошло само. Помоги мне!.. Не обращай внимания. Очень скоро пройдет. Хорошо?
— Я ни на что больше не собираюсь обращать внимание, — глухим голосом произнес он с каменным лицом. — Здоровья не хватит. Я буду идти только туда, куда хочу. Делать только то, что хочу.
— Что?.. Что ты сказал? ― Она подбежала к телевизору и выключила. — Юра, что ты сказал?
— Да неважно... Ничего уже неважно.
— Зачем ты так? Я боюсь, когда ты становишься такой... чужой, как будто мертвый. Посмотри на меня. Юра... Юра...
— Отстань! — Она хотела прижаться к нему, и он дернул плечами и головой, уклоняясь от нее. Она встала на колени, снизу вверх пыталась заглянуть ему в лицо. — Мне надоело: теперь конец. Всё!
— Ведь все хорошо у нас. Все у нас хорошо. Ну?.. Юрушка. Не будь жестоким.
— Я — жестокий?!.. Ну, знаешь.
— Помоги мне. Это — временно.
Он прошел мимо нее, в маленькой комнате, не зажигая света, остановился у окна и стал смотреть на улицу. Вика помертвелой тенью последовала за ним, молча, еле слышно замерла в дверях, боясь подойти к нему ближе.
— Я бы хотел, ― сказал Юра, — чтобы мы расстались... пусть на короткое время. Ты побудешь одна, и я один — пускай на спокое оно все обдумается, уляжется. Я хочу какое-то время побыть один.
— Ты нарочно так говоришь. Ты хочешь совсем... чтобы мы совсем разошлись? Мне уйти сейчас?
— Я не гоню тебя... на ночь глядя. Ты что? Не вздумай уходить. Не хватало мне еще остаться с мыслью, что я сделал подлость.
— Никто об этом не говорит. Во всем виновата я.
— Но я не могу оставаться с тобой под одной крышей. Извини. Я сегодня уйду, переночую... где-нибудь найду. Потом созвонимся, решим, как дальше.
— Юра, ты все решил?
— Да.
— Тогда я уйду.
— Я сказал, не вздумай. Я, конечно, тоже не ангел, но все-таки кое-что мне от тебя пришлось вытерпеть... достаточно. Я не говорю, что это какая-то заслуга моя. Я так хотел... так мне было нужно, приятно было... Все-таки не заставляй меня считать себя подлецом, это уж было бы слишком... несправедливо.
— Ты самый лучший и чистый, и замечательный, Юра, я люблю тебя!..
— Прошу тебя, не надо.
— Но выслушай меня, выслушай.
— Зачем?
— Ты можешь меня выслушать? — со злостью спросила она. Он впервые повернулся к ней и увидел огромные в полумраке глаза, в темной глубине которых легко и радостно могли потонуть любые сомнения; но мысль об опасности в будущем, очевидной, неизбежной, многократно знакомая обида и ярость бунта освобождали его от цепей, надеваемых на человека любимой женщиной с его добровольного согласия. Он ничего не говорил, не сделал никакого жеста навстречу. Она сказала мягко и проникновенно: — Я хочу помогать тебе в твоем ДЕЛЕ. Это и моим стало ДЕЛОМ. Что бы ни произошло у нас с тобой, позволь мне участвовать. Один ты не справишься. Тебе нужны помощники, хорошие помощники: я готова на все. Как бы ты ко мне ни переменился, я все равно люблю тебя. Не знаю... надолго ли меня хватит, трудно сказать. Сейчас мне кажется, что навечно. Но я уже не такая молодая и односторонняя: все может быть, если из-за тебя мне выпадет много страданий... трудно сказать, как я отреагирую. Но я хочу, чтоб ты знал: в любом случае я хочу участвовать. Я прошу, чтоб ты разрешил мне участвовать. Я очень надежная, ты это знаешь.
— Не волнуйся, — безразличным тоном сказал Юра. — Без тебя найдутся помощники — я обойдусь.
Вику передернуло как от удара. Потребовалось время, чтобы она преодолела растерянность. На ее нежность не могли повлиять ни испуг, ни самолюбие. Она спросила без вызова, лишь с слабым оттенком укоризненности:
— А ты не задумывался, каково мне жилось все это время у тебя? Ты приходишь — ты занят. А я должна быть тише мыши. Нет, нет, нет — я не жалуюсь. Я довольна, меня такая жизнь устраивает полностью. Я все понимаю, как тебе тяжело и какие у тебя нагрузки; я бездельница, в сравнении с тобой. Но почему ты мне ничего не доверяешь, никакой работы? Я могу печатать, могу все, что скажешь...
— И поэтому на тебя напала тоска по прошлому. Женщина с богатым прошлым, несравненным и незабываемым.
— У меня, кроме тебя, никого нет, и никто мне не нужен.
— Тебе это только кажется. Подсознание работает, чего бы мы ни говорили... самим себе даже.
— Я говорю, и так оно есть! Юра... Пойми меня и поверь мне...
— Тебе-то я верю: настолько-то я тебя знаю — правдивей, чем ты, человека не сыщешь... Ты меня не обманываешь. Ты принимаешь желаемое за действительное и сама себя обманываешь,
— Нет!
— Да, Вика. Ведь сейчас вся эта твоя хандра и угрюмость... Вадим? Ведь Вадим? Ну, вот видишь,
— Не в нем дело. Он мне не нужен. Как бы тебе объяснить. У нас с тобой так все хорошо, мне никогда в жизни не было так хорошо, как с тобой. Юра, верь мне. Но я не могу выбросить память, наверное, еще мало времени прошло. Еще не окончательно умерло в памяти. Но это не... не Вадим. Просто вот что-то мое... какое-то мое состояние находит… даже боль и ужас прошлого. Я никогда ни за что не вернусь к тому ужасу, к той боли… к унижению... Но что-то такое — даже боль иногда вспоминается и как будто притягивает. Тебе это не знакомо? было страдание, и к тому же отвратительное, гадкое, а тебе кажется, что оно вспоминается с тоской. Никогда не вернешься к нему, убежишь, как ты говоришь, сломив голову — а вот изредка бред какой-то в голове возникает. Это — временно. Это ― временно. Юра... Юра. Поспешно не ломай то, что у нас, мы родные, это так редко бывает у людей. Это — счастье. У нас все хорошо. Все налаживается. Постепенно все делается лучше и лучше.
— Хорошо. Мы наметим какой-то срок. Три месяца. Два месяца. Потом определим точнее. Поживем в одиночестве. Пусть наступит просветление. В спокойной обстановке решим окончательно, чего же мы хотим — чего ты хочешь, чего я хочу: но обязательно в одиночестве, поврозь, чтобы присутствие другого не сбивало с толку. Будем думать о главном. Разберемся в собственных устремлениях. А сейчас я пойду. Я бы хотел, чтобы мы это время вообще не общались, не виделись, не разговаривали по телефону.
— Три месяца не видеться? — Вика обиженно надула губы, это легкое кокетство в прошлом так нравилось Юре; рот ее был пересохший от волнения, — Я не знаю, как я выживу.
— Выживешь. — Он усмехнулся. — Ничего с тобой не случится.
Она сделала порывистое движение, желая что-то сказать, но посмотрела на него и осеклась.
— Ты прямо сейчас уходишь? А как же ужин?
— К черту ужин! Жизнь человеческая переворачивается, не до еды. Накормят добрые люди.
— Мне завтра уйти?
— Как хочешь.
— А ключи от квартиры? Я ее должна запереть и... надо забрать мои вещи?
— Не знаю. Забери на всякий случай. Их, к счастью, немного. Я не смогу помочь тебе. Можешь не спешить. Я через неделю сам позвоню тебе на Белорусскую.
— А...
— До свиданья.
— Ты не поцелуешь меня на прощанье?
Его жест и мимика были красноречивее слов.
— Вот этого не следует делать! — строго сказал он, схватил портфель, свои бумаги со стола и, словно убегая от опасности, поспешно выскочил за дверь. — До свиданья, Вика!
Он сбежал вниз по лестнице.
Из автомата он позвонил давнему институтскому приятелю — не Звереву — тот без лишних слов с радостью принял его. Юра прожил там до конца недели. На работу он не ходил, дома его не было; он не знал, пыталась ли Вика связаться с ним. В субботу он возвратился в свой пустой дом. В понедельник он отправился выполнять свою давнюю мечту, однако, в соседнем кинотеатре сторож не требовался. Несколько дней поисков привели его в клуб завода железобетонных конструкций, где была вакантна должность вахтера. От клуба до дома можно было добраться на трамвае минут за двадцать. Директор согласился принять Юру на работу, но Юре пришлось скрыть, что он имеет высшее образование и кандидатскую степень. Юра с веселым замиранием сердца представлял себе картину предынфарктного состояния директора, когда тому откроется истина. Положение было неопределенное. В самом деле, невозможно было человеку за сорок просить об оформлении новой трудовой книжки: четверть века прошедшей жизни он должен был иметь какие-то занятия. В то же время существовал закон, запрещающий администрации принимать людей с высшим образованием, а тем более кандидатов наук, на рабочие должности. Юре оставалось только рассчитывать на соответствующее медицинское заключение; возможно, здесь открывалась лазейка, благодаря которой он имел право сам выбирать посильную для себя профессию.
Его самочувствие все ухудшалось, и только новая работа радовала. Институтские передряги, к удивлению Юры, отозвались неприятными сдвигами настроения, они продолжали давить на нервы. Но, главное, разрыв с Викой и организационные муки творчества мешали свободно и радостно дышать, восстановить здоровые силы. Он всю жизнь был крайне непрактичен, несмотря на то, что многие люди научили его на работе и в общении соблюдать необходимый минимум расчетливости, любая потребность планировать, организовывать практические дела превращала Юру в беззащитного, неразумного ребенка. Он знал за собой это качество, сделав неверный шаг, он мог погубить дело всей жизни. Не с кем было посоветоваться, открыться до конца было некому.
Ночью он лежал без сна, и ему грезилась Вика. Мрачные мысли не давали уснуть. Сожаление, что не получилось счастья с этой славной девочкой, казалось, разрывало сердце. Ее неумирающее чувство к другому мужчине означало для Юры, что сам он всего лишь второстепенный персонаж в чужой игре, палочка-выручалочка на время, и он не хотел играть в такую игру. Удручало, что Вика была именно та редкая женщина, какая нужна была ему; одна ее искренность стоила миллионов прочих достоинств: искренность ― это чистота и надежность.
Идеальная... святая… Ворочаясь без сна, он представлял себе Вику со всеми ее прекрасными качествами, такими влекущими его. В ней сочетались увлеченное трудолюбие и бескорыстие и мечтательность, рассеянная и ленивая. Она была стопроцентной женщиной. Но я не ее мужчина, я не нужен ей; я не имею права на третью ошибку.
Он ворочался на постели, страдая и задыхаясь от мрачного чувства. Но он не хотел менять своего решения.
________________________________________________________
© Роман Литван 1989―2001 и 2004
Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей
и с обязательной ссылкой на автора.