Роман Литван. МЕЖДУ БОЛЬЮ И ВЕРОЙ

(Роман. М.: Издательство «Книга», 1989)

Глава восемнадцатая

«Как он мог так взять и отбросить? Я живой человек... Эта моя безумная дурость — возврат к прошлому — будь она проклята! это временно. Мне никто не нужен, кроме него!.. Не нужен!.. Как же он не поверил мне? Как ему объяснить?.. но он не станет слушать...

«Дурачок, он тоже страдает, и с такой же силой; я хорошо знаю.

«Что мне теперь делать? За все надо платить, кто-то мне сказал, наверное, Юра. Я плачу за маму. Да, я не достойна счастья, малой крупицы не заслужила. Я дрянная. Юра прав, я причинила ему столько горя.

«Мне нельзя даже приблизиться к нему, потревожить его жалобой, напомнить, что есть я на свете. Вина на мне. Он прав, что не хочет видеть меня...»

Полтора года назад невыносимые переживания хоть в малой степени уравновешивались подспудной надеждой. Теперь она считала себя не вправе добиваться и настаивать. Бессонные ночи и перевозбужденные до истерики дни шли мимо, будто серые, безликие призраки, не принося утешения — и дальше одинаково горько и бессмысленно; тоскливая тревога, засев прочно в груди у Вики, вскармливала их. Она опять начала курить. Она погибала без него.

Обостренная стыдливость мешала ей поделиться откровенно с Верой: ей очень нужен был хороший совет. Она выведывала осторожно и пугливо крохи сведений о Юре, но он больше не работал в институте; Вера сделалась большим начальником и никогда не имела свободного времени.

Все носила она в себе, молча и покорно следуя в хвосте чужого благополучия.

Одиночество — ненормальное состояние человека, если не иметь в виду предельное соображение о том, что каждый человек внутри своей кожи отгорожен от внешнего мира, остается один, сам с собой, с своей болью или радостью. И даже в момент наивысшей близости с любимым существом он все-таки не переходит границ своей кожи, и слова слияние, погружение и прочие подобные — всего-навсего поэтическая метафора. Если же говорить об одиночестве, как об отсутствии рядом близких людей, друзей, неимении супруга и детей, — оно ненормально, невыносимо, а для женщины с характером и наклонностями Вики одиночество особенно тяжко.

Она осталась одна. Как выживший из ума богач щедрой рукой разбрасывает налево и направо свои сокровища, отдавая достойным и недостойным, она расточала свободное время, уничтожала, спешила избавиться от него. Она выполняла с готовностью любые поручения. То она была сестрой милосердия, то экономкой и снабженцем, то бескорыстной тетушкой — в неполные тридцать лет! — и на все случаи надежнейшим хранителем тайн.

Двоюродная сестра Зоя ― мать-одиночка, Вера с ее одиннадцатилетним «вундеркиндом» Ириной, не стесняясь, использовали самоуничижительную преданность Вики, взамен награждая ее всеми своими болячками и неудачами и безразличием к ее делам и интересам.

Вика не требовала от них внимания и уважения; они очень быстро привыкли, что о ней нужно вспоминать лишь тогда, когда нужна ее помощь. И взрослые, и невзрослые стали смотреть на нее как на человека низшего сорта без собственных целей в жизни, вообще без своей жизни, способного только на угождение другим.

В служебной обстановке тоже она с удовольствием помогала и брала чужую работу, только чтобы не иметь свободного времени для размышлений: синхронный перевод на всевозможных совещаниях и конференциях отлично выполаскивал мозги, чем новей и необычней была область, тем лучше уставала она. Ее профессиональный уровень даже возрос в последнее время.

Работу она передумала менять. С Вадимом они сталкивались редко; главное, Вику теперь не беспокоило и не мешало ей присутствие Вадима. Она избегала его, и он не приближался к ней — оба вели себя спокойно, без аффектации. Один раз он спросил:

— Тебе нужна помощь? просто помощь товарищеская... У тебя все нормально?

— Спасибо, ничего не нужно.

— Зачем ты согласилась работать с финской фирмой? Газовые заслонки... для тебя лишняя морока. Я наблюдаю... случайно... как тебя используют. Ты надорвешься.

Она спокойно улыбнулась:

— Боюсь, ты недооцениваешь важность советско-финских контактов. Не говоря об огромной роли газовых заслонок в благосостоянии нашего народа, и всего человечества.

— Тебе-то какое дело? Вика... прием был ради рекламы... позорный.

Если никто не будет делать, как же оно тогда сделается? — Эта ее наивная детская мораль многие годы вызывала презрительные насмешки, непонимание занятых собой, вечно опаздывающих и суетливых эгоистов ее окружения; один Юра, весело смеясь, с искренним уважением взирал на ее идейность.

Племянница Ирина только что на голову ей не садилась.

— Вика, подбери... А вот еще... Еще подбери. ― Идя с ней в поликлинику, Ирина разбрасывала по дороге бумажки от конфет, смеялась и прыгала вокруг Вики, убежала вперед, а потом вернулась бегом, с налета врезалась в тетушку. — Ты весь мусор на улице соберешь? Домой отнесешь? Нормальные люди из дома наружу выбрасывают.

— Викуль, ты не могла бы сходить к лорингологу с Ириной? — Вера попросила с подчеркнутой вежливостью, привычно включая интонации убеждения, упрашивания, но вместе с тем веско и непререкаемо, как это быстро научаются делать большие начальники: — Я не смогу. Андрей тоже занят. У нее все никак не проходит ее насморк. Разберись, пожалуйста, подробней. Дотошней. Эти врачи...

Вика подбирала бумажки, не делая замечаний ей, несла до первой урны. В коридоре поликлиники она спросила Ирину:

— Приятно, если здесь все будет захламлено? Придем в следующий раз и натолкнемся на твои же огрызки... и еще кто-нибудь, такой как ты неряха набросает?

— А! — Ирина дернула плечом и поскакала на одной ножке в конец коридора, удивляя многочисленных больных.

Она не унывала ни от насморка, ни от перехода в другой класс посередине учебного года.

Она дружила в своем классе с Витей Сомовым, который был в нее влюблен, и с Катей Беликовой. Авторитет Кати среди ребят был несколько выше, чем авторитет Ирины; Катя была председателем совета отряда. Но в пятом классе, когда проходили перевыборы, классный руководитель запретила классу переизбрать ее. Избрали Ирину, и она была счастлива. Всего лишь через месяц Витя Сомов, не зная, как отомстить Ирине за то, что она изменила ему с Олегом Дудниковым, проболтался приятелям, что это он, Витя, вместе с Ириной, которая подговорила его и обманула, пришли к учительнице и рассказали, будто видели, как Беликова Катя курит. В классе разразилась буря. Сначала держали втайне от учительницы. Весь класс ополчился на Ирину. Был устроен суд, постановили снять Ирину с поста председателя совета отряда; председателем назначили одного звеньевого, а Ирину не избрали даже в звеньевые.

Она не хотела несколько дней ходить в школу. Вера не могла добиться от нее правды.

Ирина утверждала, что ничего не знает, все это сделал Сомов, а ее оклеветали. Однако, разговор с учительницей, которую невозможно было заподозрить в обмане, все разъяснил: Ирина целиком была виновата.

— В кого?!.. В кого она пошла? — Вера срочно вызвала Вику. — Не понимаю. Перешла в другой класс и рвется в отличники. Замкнулась, никто ей не нужен. Раньше с ума сходила по художественной самодеятельности. Мечтала стать первой певицей. Теперь, кроме отметок за успеваемость, ничего не волнует... из-за каждой четверки ― переживания. Поразительное честолюбие в таком возрасте, полностью при этом бездушное... Поразительно!.. Вроде бы у нас в семье не в кого. Меня беспокоит ее здоровье, вообще ее судьба. В кого она пошла! не понимаю.

— Вы ее задергали, — сказала Вика.

— Чем я ее задергала?

— Потом скажу... Нельзя в ее присутствии говорить о ней. — Разговор происходил в то время, когда Ирина ужинала.

— Давай ешь быстрей! ― вдруг закричала на нее Вера ― резко, пронзительно. — Отложи книгу!.. Тебе еще надо полоскать горло и умыться перед сном!.. Все не как у людей. А ты почему молчишь! — крикнула она мужу.

— Ну, вот... Бедная девочка, ― сказала Вика. ― Зачем ты кричишь на нее? Пусть спокойно поест.

— Да потому, что миллион раз надо повторить!.. Двух, трех раз ей недостаточно. Вот, еще и телевизор должен работать. Выключи немедленно!!

— Мамочка, — сказал Андрей, — ты успокойся.

— Я успокоюсь на том свете!.. Если ты не хочешь, чтобы меня завтра увезли в больницу, наведи порядок.

— Ирка, перестань изводить маму, — тоже громко, но в доброжелательном тоне сказал Андрей. — Действительно, перед сном.

— Ей ремня надо дать хорошего!.. Полюбуйся, я у них в Золушках хожу. В злых мегерах. А у них круговая порука, им ничего не надо. — Оставшись с Викой наедине, она говорила: — Женщине надо выйти замуж и иметь семью, но смотри в оба, кто он, чтобы потом локти не кусать. Временами я их обоих ненавижу — вылитая папочка. Такая же никчемная, равнодушная, ленивая — как отец!

— Почему же никчемная?.. и ленивая? Посмотри, как она у тебя учится.

— То, что она относится к учебе так ответственно ― хорошо. Но ее бездушное, безответственное сердце!..

— Брось, пожалуйста. Просто она живой человек. Немного другой, чем ты. С другим характером. Ты не видишь в ней самостоятельного человека с ее собственным миром... Если бы нас с тобой так шпыняли, как ты ее, и ты и я неизвестно какими извергами стали бы. Прекрати ее дергать. Ты разрушаешь ее нервную систему, она вырастет психопаткой.

― Ах, Викуля, если бы я вышла замуж не за моего мужа. А за дипломата, которого я оттолкнула моей... моим неуступчивым характером... Вот человек! Он любил и до сих пор любит меня. Не говори только ни папе, ни Андрею... эти цветы — от него. Через день регулярно букет цветов. Уйму денег тратит на цветы. Утром Андрей уезжает рано: он звонит, заезжает за мной на своей «волге» и отвозит меня на работу. Мне уже не до него, столько забот, он мне не нужен. А он должен со мной видеться ежедневно хотя бы пятнадцать минут.

— Бедный Андрей...

— А! Жена у него красивая дура, кукла для приемов: дипломатам нужны такие жены. Они — чужие. На мне жениться он испугался, потому что понимал, что я не захочу быть бессловесной куклой. Теперь прошло столько лет ― дом для него холодная могила; он заходит сюда, удивляется, какой порядок, как все на месте, чисто, рационально у меня. Завидует и тоскует. Мне его ухаживания в тягость ― как нагрузка. Я еле ноги таскаю в прямом смысле. У меня отекают ноги. У тебя нет хорошего специалиста по иглоукалыванию?

— Я узнаю и найду тебе в самое ближайшее время... — Вика отвернулась к холодильнику, открыла дверцу и достала продукты, предназначенные Зое: она еще должна была заехать к ней после Веры. Стоя спиной, она спросила: ― О Щеглове Юрии Игоревиче есть что-нибудь новое интересное?

— Да нет. Он окончательно пропал.

— Ты летом рассказывала много.

— Тогда его маразматический поступок был в новость. Уйти в кочегары — или в вахтеры, я уж не знаю. Бросить научную работу! престиж, положение, деньги! и стать вахтером... Одно только окружение там чего стоит, я себе представляю!.. Я почти уверена, он спился с работягами.

— Этого не может быть!

— Откуда тебе знать? Он всегда производил впечатление очень слабого человека.

— Вера, может, ты оставишь пачку творожной массы для Ирины?

— Сколько ты купила?

— Четыре пачки.

— И кефир ей везешь?

— У Зои в районе исчезли молочные продукты.

— А что у нас не исчезло?.. Если лишняя, давай. Я скормлю Ирине завтра.

— Я запомнила про иглоукалывание, ― сказала Вика уходя. Она думала о Юре, о своей надежде, нереальной, неразумной; она не посвящала никого в свои мысли.

Дмитрий Степанович, одетый в парадный костюм, галстук, кожаные черные туфли, которые скрипели от каждого движения, ходил по коридору мимо комнаты Вики, прислушиваясь к кашлю и перханью за дверью, протягивал руку и не решался войти, осторожно проходил мимо, сочувственно глядя на дверь. Туфли скрипели. Вика оставалась дома, а он уезжал к Гене, где должны были собраться близкие родственники, в том числе Зоя, и он вечером пытался уговорить свою Вику, но безуспешно. С июня месяца незаметно прошло полгода. Приблизился Новый 1983 год.

— Что ты все для них делаешь, а повеселиться сама ты не можешь? — Дмитрий Степанович с тревогой всматривался в лицо дочери, такое бледное и прекрасное; она сказала, что ляжет рано спать, чтобы утром взять Ирину и проводить ее на каток: Вера и Андрей встречали Новый год у приятелей. Он умел говорить мягко и так сдержанно, что могло показаться, он говорит молча. Может, пора о себе позаботиться?.. Викуля.

— Не волнуйся, папа. Поезжай спокойно. Не волнуйся за меня — все хорошо. Я не хочу уходить из дома.

— Хорошо бы тебе развлечься.

— Я развлекусь.

— Одна?

— Не знаю. Может быть, одна, а может быть, не одна... Привет передай всем от меня. У меня... свои планы в этот таинственный вечер.

— Я желаю тебе счастья в Новом году.

— Спасибо.

— Чтобы все наладилось в твоей жизни.

— Все наладится, ― сказала Вика и крепко обняла его, они поцеловались. — Я тоже тебя поздравляю и желаю здоровья и поменьше огорчений от всех нас, и много радостных событий, и настроения веселого и солнечного, какое бывает у летнего ручейка на лесной открытой полянке. Представляешь, лето, высокая, зеленая трава, кусты... и журчит вода, стрекозы летают, шоколадница сидит на цветке.

— Ну, хорошо. — Он еще раз посмотрел на нее, словно пытаясь свои пожелания вещественным образом передать ей через взгляд, увлажненный теплотой и сомнением; он был чужд поэзии: поэтическая мечтательность ее слов была воспринята им как всего лишь добрые слова. Он любил молчаливо и скрытно, с упорством и терпением старого милицейского работника. Любимую жену он потерял. Полгода назад Вика после долгого и таинственного отсутствия вернулась домой; он увидел на ее лице страдание. В Дмитрии Степановиче было столько нежности, искренней и безусловной, что он с легкостью отдал бы ради дочери не только свою жизнь ― ради одной ее улыбки, радостного взгляда он мог бы убить, украсть; он представления не имел, чем ей можно помочь. Ни Вера, ни Зоя, никто ничего не знал.

Вика осталась одна в огромной и пустой квартире. Она прошла на кухню, включила свет. Включила свет в коридоре. В своей комнате она включила настольную лампу и верхний свет, включила все лампочки люстры в проходной комнате, и, наконец, все, что было светящегося, в большой комнате, не забыв торшер.

Затем она устроила себе место в уголочке большой комнаты, перетащила кресло, журнальный столик, поставила тарелку с фруктами, достала письменные принадлежности, принесла из коридора телефон. Включив телевизор на другом конце комнаты и отрегулировав звук, она вернулась в свой уголок, набросила на плечи плед, закуталась и села в кресло.

— Вот так, — сказала она, — пусть будет всюду светло. Я буду сидеть здесь, а когда мне понадобится выйти, везде будет свет. Как в тот далекий-далекий Новый год... восемьдесят первого года. Будто сто лет прошло — всего два года — так ясно все помню, как будто это было вчера. Странно... Эта ночь странная... новогодняя ночь надежды... безумная мечта. Она исполнится! О, как я хочу, чтобы она исполнилась!.. Я буду надеяться и ждать... Исполнится...

Вика вспоминала минута за минутой ту далекую ночь — что было без пяти двенадцать, ровно в полночь, в половине первого: завидовала мучительной завистью, а все-таки сладость воспоминаний, подробных, дотошных, скрашивала одиночество и облекала пустоту иллюзорными передвижениями и присутствием любимого человека. В груди у нее першило, не было аппетита, но она протянула руку и взяла яблоко. Взгляд ее то и дело обращался к телефону. Она не верила и ждала. Это ее ожидание — это были ее покаянные вериги, но, главное, она надеялась на чудо, и потому она осталась дома, отклонив настойчивые, многие приглашения, что боялась прозевать свое чудо — чудо-счастье, сугубо личное, никому не ведомое. Новый год оживил в ней надежду.

Она давно ничего не знала о Юре, незнание оказалось благодатной средой для воображения, которое ни в коем случае не могло бы так вольно воспарить, если бы Вика не отбросила на время горькую правду последнего разговора с Юрой, его настроения и самого духа расставания с ним. Невозможность самой поднять трубку и услышать его голос, а тем более постучаться в его дверь — в этом была еще одна причина, почему она стремилась к Вере, она жаждала узнать хоть что-нибудь о Юре.

К трем часам ночи она все еще надеялась. Погруженная в свои мысли, она останавливала рассеянный взгляд на голубом экране, иногда до сознания доходили обрывки мелодии или слова актера, пытающегося глупостью смешить; она прикасалась рукой к телефонному аппарату, словно проверяя, на месте ли он. За эту ночь она, откусывая маленькими кусочками, съела чуть больше половины яблока. Недоеденная половина осталась лежать на внушительной горке из апельсинов и яблок, мытых, подготовленных, чтобы насладиться ими, и нетронутых.

Она вздрогнула, нервно оглянулась и встала из кресла. Вышла в коридор, обошла всю пустую квартиру. Тишина давила на нервы. Из-за стен, сверху, снизу слышны были звуки чужого веселья. Вика находилась в своей комнате, когда ей что-то показалось; она бегом побежала, стукнулась плечом о книжную полку в коридоре, чуть не разбила стекло, с воодушевленным чувством и светящимися от счастья глазами подбежала к молчаливому телефону, подняла трубку. Там никого не было; длинный гудок. Она опять села в кресло и поставила аппарат себе на колени. Она ждала.

Вика сидела, пока ей не сделалось холодно. Тогда она встала, закуталась в плед, снова села и взяла в руки телефонный аппарат. Он для нее был живым существом. Более, чем живым — божеством, которому подвластна была ее жизнь.

Что-то вроде молитвы проходило в ее мыслях; она обращалась к нему с мольбой. Он молчал.

Тихо было ― тихо, мертво. Телевизор не снимал этой особой тишины, наверное, у души человеческой есть тоже уши и глаза, различающие скрытые звуки и образы, более и менее гармоничные или совсем уродливые, как различают обыкновенные наши глаза и уши лица людей, картины природы, их голоса и шум, или молчание неживых предметов.

Она поставила телефон на пол и положила возле себя на столике писчую бумагу и ручку. Откинулась в кресле, и, глядя на девственно чистый лист бумаги, опустила вниз руку, пальцами коснулась телефонной трубки. Нежность передалась ей через кончики пальцев от прохладной полированной поверхности. Минут десять или пятнадцать Вика водила пальцами по нежному изгибу, слегка надавливая и отпуская, она почти ничего не видела и не слышала. Чистая бумага лежала перед ней.

Она вдруг встала; быстро пошла по квартире, выключая свет. Ей вспомнилось, как ближе к утру Юра читал ей стихи, и там, где они перед этим пировали, у них был полумрак, а в остальных местах свет был выключен. Он читал стихи. А потом, самое ужасное, потом наступили такие сладостные, незабываемые минуты, что даже сейчас, в эти мгновения, у нее заныло в ногах, и спазмом сдавило низ живота, и помутилось сознание.

Все было в прошлом. Ничего не было сейчас, ничего. Будущее было пусто, как эта огромная квартира.

Да, ожидание мое было глупо.

Вика шла из комнаты в комнату, через окна попадало немного света, и Вика видела силуэты стен и вещей, всюду легли причудливые тени. Она подошла и выключила телевизор. Тайна окутала ее настоящий мир. Только в уголке возле кресла и журнального столика продолжал гореть торшер. На столике лежала бумага.

Но надежда моя не глупа. Да, мне горько, велика вина моя. Но он помнит все, как помню я. Он помнит, потому что он, ОН ― МОЙ. Как я ― его. За миллионы лет он не забудет. Мы никогда, мы оба не сумеем никогда забыть. Я напишу мое письмо ― и надежда моя да спасет меня!

Чем ближе к началу дня, тем невозможнее было для Вики сохранять самообладание. Воспоминание было слишком живо и остро. Первый день Нового года нес покой и счастье там ― и горечь здесь. Ей не сиделось на месте. Она шла по квартире в полусумасшедшем отключении мозгов, в трансе, как юродивые, как шаманы диких племен приводят себя в состояние экстаза, самодовлеющее и концентрированное на одной идее, так Вика до слез, до истерики перевозбудила себя воспоминаниями двухлетней давности, сожалениями и обостренной болью потери, терзаниями совести, обидой на саму себя. Юра представлялся ей ярким и вечно прекрасным светилом, подобным солнцу, но только без пятен.

За эти полгода он тоже часто, очень часто вспоминал ее; но он и не подозревал, что чувства и мысли Вики заняты полностью им, и только им, и дни ее пусты без него. Впрочем, его дни проходили в тяжком труде, он так много трудился, освободив мозги от ненужной нагрузки, и так важен был его труд, что у Юры в любом случае не хватило бы смелости нарушить течение жизни, свой режим, прервать работу, даже если бы ему удалось проникнуть в подлинные чувства Вики, он не мог поверить. Никакие слова, никакие поступки не способны были убедить его в надежности и окончательности ее выбора. Может быть, только письмо, которое она написала в начале первого дня зарождающегося года, эти торопливые строчки, безумно искренние слова любви, открытой, всеобъемлющей, возносящей на недосягаемые высоты его как Мужчину, только письмо, лист бумаги, попади он в руки к нему, мог повернуть душу и вновь покорить его сиянию счастья — покорностью и страстной силой: на бумаге — в уединении, без помех можно запечатлеть сокровенные, хрупкие слова, которые не допустит стыдливость женщины и скромность сказать вслух. Юра не знал о существовании письма.

К концу весны Вику направил ее участковый врач на обследование к онкологу, в июне и июле она посещала специалистов; отец забросил все дела и хлопотал о помещении ее в свою спецбольницу. Все они, бодро принимая и выпроваживая ее, устраивали консилиумы в ее отсутствие, при ней говорили о «подозрении на туберкулез», «хронической пневмонии», но она была не такая дура, чтобы не замечать фальшивые ноты и уклончивые взгляды, и круг специалистов был вполне определенный, а однажды сестра, переписывая в направление на анализы диагноз «хроническая пневмония», не удержалась и фыркнула, заслонила лицо ладонью, сделав вид, что откашливается, испуганно посмотрела на Вику.

Юра не знал этого. Он был очень занят.

Прошел ровно год, как он освободился от работы в институте. Он работал вахтером и был доволен. Знакомых у него почти не осталось. Он залез в свою раковину, полностью сделался человеком в себе. Ему никто не был нужен. Вернее, он так сильно нуждался в настоящем общении, в друзьях, что его тошнило от окружающих обывателей и их разговоров, круг их интересов приводил его в бешенство.

К декабрю месяцу прошло еще полгода. Но когда он, подняв телефонную трубку, услышал голос Веры Гудилиной, он стал говорить с ней, как будто не виделся два-три дня.

— Ну, Юрий Игоревич, вы нас забыли насмерть. Показали спину и тут же отрезали... презрели нас. Словно нас не существовало на свете.

— Да брось, Верка! Я тебя никогда не забываю. Рад тебя слышать. Всякие дела были... у тебя, наверное, тоже. Да ты все понимаешь... Я собирался на Новый год звонить. Да, честное слово!

— Никакого интереса, как мы живем, живы ли.

— Я то же самое могу сказать тебе.

— Я — женщина.

— Да, да, да. Еще какая женщина.

Голос ее смягчился.

— Жуков все тот же и в том же качестве, как ты его видел. Я все это время работаю начальником отдела, — не без гордости она сказала, — устаю жутко, пропади оно пропадом!.. На нервах. С нашей дирекцией разве можно работать? Довели меня до ручки, на днях ложусь на операцию.

— А что такое, Верочка?

— Из-за всех моих дел я не могу уделить внимание отцу и сестре. Так все совпало. Он сам не справится. А я вынуждена лечь на операцию: мне сказали, что медлить нельзя, то ли узлы, то ли какие-то маленькие твердые комочки в груди... доброкачественные. Мастопатия... но они могут быстро перерасти в злокачественные, если их не удалить, ведь у меня молодой возраст еще.

— Да, Вера, ты меня огорчаешь, дорогая.

— Я жутко переутомилась. Отложение солей, отеки ног. Теперь эта дрянь прицепилась. Все чего-то от меня требуют, так меня доводят. Моя Ирина вымахала с меня ростом. Понимания, сочувствия я от нее не имею. Эгоизм! Каждому — до себя. Только до себя... Слóва сочувствия ни от кого не услышишь. Отца мне жалко, хотя он несправедливо дуется на меня. У меня тоже серьезная болезнь. Конечно, я понимаю, положение несравнимое ее и мое. Но что я могу сделать? Сесть и выть? Я и так вою, сердце разрывается — не могу думать. Это ужас какой-то.

— Ты о чем?

— Ты мою сестру помнишь? Вику? Странная история, я поэтому тебе звоню. Она меня просила позвонить. Очень странно. Почему тебе? Ничего не хочет объяснить.

— Говори, что случилось, — сказал Юра, пытаясь сдержать дребезжание упавшего голоса. Он почти уже знал, о чем пойдет речь.

— Она сейчас в больнице, Вика. Дома ей было бы лучше. Но меня, считай, нет. Отец — он мужчина, что он может? Она с трудом встает.

— Повтори, о чем ты говоришь...

— Ей все равно уже лечения никакого практически не назначают, так, для вида. Так что дома ей было бы лучше, чем в больнице: все-таки родные стены и воздух. И нет десятка тяжело больных под боком, один задыхается, другой харкает, третий еще чего-нибудь...

— Что с Викой? Что с ней?

— Ужас, Юра. Ты не представляешь. В тридцать лет ― ей еще нет тридцати ― она умирает...

— Где она? в какой больнице?

— Ты ее помнишь?.. Умирает от опухоли — тоже — только у нее злокачественная опухоль в легких.

— Умирает? ― повторил Юра. ― Вика умирает?

— Месяцев пять-шесть назад обнаружили, и вот теперь...

— О, Господи... Черт побери! Вера, в какой она больнице?

— Она очень настойчиво повторила, хотя ей сейчас тяжело, и ни до чего нет дела... она большей частью в забытьи. Боли дикие.

— Ничего нельзя сделать? В какой она больнице? Вера, в какой она больнице? Я к ней сию минуту еду.

— Тебя не пустят. Там отец.

— Не пустят?

— Вот это она мне внушала. Ни в коем случае не просить тебя приехать, и ни о чем не просить. Только сказать, что она тяжело больна и... может быть... она-то знает, что это — конец. Можешь себе представить мое настроение, состояние — каково это? Всё на моих глазах.

— Послушай, я тебя двадцатый раз спрашиваю. — Он задохнулся, проглотил комок и продолжал как будто спокойным, но неестественно хриплым голосом: — Ответь, пожалуйста... Вера... В какой она больнице?

— Я не понимаю, почему ты? Именно ты?..

— Ответь, черт побери, на вопрос, я умоляю тебя!..

— Ну, хорошо, успокойся. В Боткинской.

— Какая палата?!

— Корпус двадцатый. Седьмой этаж... Странно, она разве поддерживала с тобой знакомство? И мне ничего не известно. Как давно?

— Ладно. Потом. До свиданья!..

Бросая трубку на рычаг, он еще слышал ее голос. Одевая пальто и обувь, прежде чем выбежать из дома, он успел вспомнить и обругать себя за свои подозрения: Вера не знала. Все эти годы она, оказывается, ничего не знала.

Вика лежала на спине, и он не узнал ее. Он догадался, что это она, потому что другие две лежачие больные были в солидном возрасте. Ресницы ее были прикрыты. Лицо стало худющее и бледное до синевы, в плохо освещенной комнате на нем легли тени, обозначая ямы вместо щек, она дышала открытым ртом, прекрасные ее волосы, коротко остриженные и тоже бесцветно темные при этом освещении, выбились на подушку по обе стороны головы. Она сделалась неузнаваема. Он не мог узнать Вику в этом скелете, и он вначале решил, что по ошибке попал не в ту палату. Но он посмотрел на табличку в ногах кровати и прочел: Бакланова В.Д. Тогда ему пришла в голову дикая мысль — Вику выписали из больницы, она успела уйти, пока он объяснялся с дежурным врачом корпуса, там внизу, на первом этаже, страшно строгим, и подкупал его, после чего тот перестал быть строгим и превратился в слащавую любезность, и выдал Юре белый халат, распорядившись, чтобы в гардеробе приняли у него верхнюю одежду, и отыскал в списках фамилию Вики и номер палаты, по списку посещений определил, кто у нее находится и по какое время, посоветовал Юре подождать ухода отца, а ему разрешил остаться на ночь как близкому родственнику — на всю ночь для ухода за тяжело больной — в порядке особого исключения. Юра не мелочился, он по-крупному подкупил его: сто рублей, четыре хрустящие бумажки по двадцать пять, переданные из руки в руку, зажгли огнем доброжелательности скучные глаза врача и открыли перед Юрой двери этого скорбного приюта страданий и смерти; итак, он подумал, что Вику выписали из больницы, кровать действительно ее, на нее перенесли этот страшный скелет, второпях забыли поменять табличку, час поздний, спешили домой, медики такие же люди, как все прочие, которые вечно торопятся побыстрее убежать в конце рабочего дня, а завтра придут и сменят эту чертову табличку. Так он мечтал и смотрел на больную, а она лежала на спине и дышала открытым ртом.

В палату вошли несколько женщин: закончился фильм по телевизору. Они все были в больничных байковых халатах ― садились, ложились на кровати, снова вставали, ходили по комнате. К нему подошла одетая в желтый застиранный халат пожилая женщина и спросила, тоном и взглядом выражая сочувствие:

— Вы ей кто?..

Он вдруг вспомнил, как в первую неделю знакомства Вика с безумной ненавистью крикнула ему:

— Да какое вы имеете право!.. Вы мне никто! — Он вырвал у нее сигарету, желая пошутить.

— Муж, — ответил он женщине.

— А-а. — Она перевела взгляд с него на спящую Вику. — Хорошая у вас жена. Очень хорошая... бедная девочка, — вздохнув, сказала она.

Ему вспомнилась смерть мамы. Потом он опять посмотрел на Вику. Идя сюда, он готовился к самому страшному, но то, что он увидел, ужаснуло его.

Близилось время отбоя. Дежурная сестра попросила его выйти на полчаса, чтобы подготовить лежачих больных ко сну.

Он пошел по длинному-длинному коридору, спрашивая, что ж это такое делается на белом свете? Как возможно такое? Ничего нельзя сделать? Бедная девочка. Тоска разрывала грудь, живот и внутри груди было сжато все до изнеможения; при том чувствовал слабость в животе и в ногах. Он боялся, что пока он ходит здесь взад и вперед, в палате может каждую минуту произойти что-то непоправимое, самое важное, ни с чем не сравнимое огромное событие. Эта мысль не давала ему покоя, его тянуло скорее вернуться назад, хотя ему было страшно опять войти и увидеть то, что осталось теперь от Вики.

Она смотрела прямо на дверь, на него. Их глаза встретились. Она не спала, и ей сказали, что он здесь; она ждала его. Он шел к ней, и в ее огромных, раскрытых глазах, в их выражении он узнавал свою Вику.

— Витюша... моя Витюша...

— Любимый мой.

Он сел на стул возле постели, наклонился, пытаясь удержать слезы: он не должен был показать ей свои слезы, потому что она их могла отнести на счет своего состояния.

Он взял ее руку и прижался губами к ней, множество раз целуя ладонь и от запястья до той нежной ямочки у сгиба локтя. Рука сделалась тонкая, худенькая, почти прозрачная. Он был удивлен и обрадован, когда сквозь многие месяцы разлуки, ее болезни он, целуя руку, ощутил знакомый, притягательный запах Вики, родной запах, больничное окружение не могло заглушить его. Ему еще труднее стало удерживать слезы. Вика сделала ему знак глазами, он понял, приблизился лицом к ее лицу, она вытянула губы, потянулась головой. Юра подставил ей щеку, потом лоб, она поцеловала.

— Малыш... Ты ляг, а? Лежи, малыш, спокойно. Я буду с тобой всю ночь, до утра. Завтра я заступаю на дежурство, сутки дежурю. А послезавтра я приду... прямо утром. Я буду у тебя все время...

Она смотрела на Юру не отрываясь, во взгляде было столько нежности и благодарности, казалось, она всем сердцем понимает до конца его переживания, сочувствует, благословляет его будущую жизнь.

— Вкусно, — прошептала она. — Я так соскучилась. Ты такой вкусный.

— Ты поправишься, Витюша.

— Конечно. Только ты не думай ни о чем. Это я, я одна во всем виновата... Расскажи, как у тебя. Как Вика твоя, Женька... работа… служба. Как дома? Я все хочу знать про тебя. Мне все, все интересно.

— У тебя ничего не болит? Что-нибудь надо?

— Нет. Я попросила позже… придут... укол сделают, и я усну. А сейчас... расскажи.

― Хорошо. Я буду тебе рассказывать всю ночь напролет, без перерыва, пока ты не уснешь. А я все равно буду сидеть здесь и стеречь твой сон. Никуда не отойду ни на шаг. Меня бульдозером от тебя не оттащишь.

― Спасибо, родной... мой Юрушка... Я очень счастлива.

― Тебе спасибо, мой малыш.

― За что мне?

— За то, что ты есть у меня. Что ты такая славная. Самая красивая и самая моя любимая.

— Спасибо, ― от сердца сказала она и, словно усилие это было чрезмерно для нее, откинула голову на подушке и прикрыла ресницы.

― Полежи спокойно. Я тут рядом с тобой. Может, ты заснешь?

— Расскажи... пожалуйста...

― Да, да. Если что-нибудь нужно, скажи. Хорошо? Я все сделаю. Хорошо?

― Да.

― Я заберу тебя к себе и буду ухаживать. Ты проголодаешь двадцать один день, три недели. Ты поправишься. Ты обязательно поправишься. Роднуля...

— Да, забери меня... Я хочу к тебе. С тобой...

― Я заберу тебя. Слышишь? Поверь в это, поверь!.. Вика. Ты поправишься. Я все сделаю.

— Спасибо, Юра... Ты только не... не терзайся. Я самая счастливая...

— Я был тоже тяжело болен. Я умирал, и голодание спасло меня. Ты поправишься, Вика.

— У тебя было другое, а у меня...

― Что?

— Не думай об этом. Я очень счастлива. Поцелуй меня.

Когда он уходил утром, она спала. Он осторожно прикоснулся губами к виску и к волосам, внушая бодрость и жизненность. Он говорил еле слышным шепотом, и слова его, как легкое дуновение, как шелест неосязаемых лепестков, беспрепятственно должны были внедриться в самое подсознание любимой:

— Я ухожу ненадолго. Я скоро вернусь, — говорил Юра. — Пройдет один день и одна ночь, и я вернусь. Жди меня. Жди меня обязательно. Сохраняй спокойствие и радость. Поправляйся. Силы возвращаются к тебе. Я все время с тобой. Я скоро вернусь. Ты поправляешься, ты снова становишься здоровой...

— Юрушка, — вдруг отчетливо произнесла она, не просыпаясь. ― Юрушка...

Он шел по улице, кутая лицо в воротник пальто. Его бил озноб. Промозглый ветер, казалось, продувает насквозь — и одежду, и тело. Юра дрожал, ему казалось, он слышит, как стучат, клацают кости о кости.

Он вбежал в вестибюль метро, с облегчением избавляясь от стужи и ветра, передернул плечами. Люди толкали его, это согревало. Он не спал одни сутки, это был пустяк; и почти столько же он не ел. Ему надо было ехать больше получаса до конечной станции. Пока он спускался на эскалаторе, руки отогрелись. Он расстегнул пальто, опустил воротник. В кармане пиджака он нащупал вчетверо сложенный лист бумаги, письмо, которое Вика отдала ему. Она попросила не читать письмо при ней, и вообще в больнице не читать.

— Я его спрячу, — сказал Юра, — вместе с документами, дипломами и прочее...

— А ты напиши мне тоже письмо. — Она ненадолго приободрилась, он увидел мечтательную улыбку у нее на лице. — Скоро наступит Новый год...

— Мы отпразднуем вместе, ― сказал Юра.

Она лукаво посмотрела на него.

Ни черта не отпразднуем! ни черта!! внезапно подумал он, стоя на эскалаторе; он вспомнил ее лицо, истонченную, натянутую кожу. У него перевернуло сердце.

Он вдруг ясно понял — ее уход, свое одиночество. «Я тоже скоро погибну — но я сам себя погублю. Сам!» Подавляя страх, он подумал: «Теперь мне остается последнее действие: завершить, что я задумал и к чему подвигался всю мою жизнь… а там пусть со мной будет, что будет».

В вагоне метро он сел и достал письмо, которое Вика написала ему год назад, а вынашивала содержание три незабываемых года — самых счастливых.

Юрушка, родной мой, самый

любимый на свете!

Я поняла, как ты прав и

как я виновата.

Сейчас Новый год. Я всю ночь жду твоего звонка. Не отхожу от телефона. Если бы мне хотя знать, что ты один раз за эту ночь подумал обо мне, я была бы счастлива. Нет! Если бы только узнать, что ты здоров, что тебе хорошо, весело ― но я не осмеливаюсь сама позвонить тебе. Мне больше ничего не надо.

Я никого не люблю, кроме тебя. Это правда. Это правда, я не лгу, какой мне смысл? Я могу любить, даже если я тебе не нужна. Видно, счастье я не заслужила. Но я хочу, чтоб ты знал.

Юрушка, мой любимый и единственный, ты самый настоящий и великий человек.

Я горжусь, что знакома, нет, не то.

Извини, я пишу сбивчиво, но я не хочу остановиться и подбирать слова, иначе я ничего не напишу.

Не знаю, отправлю я письмо.

У меня отвратительный характер, и только характер, но в душе, поверь мне, кроме тебя, ничей образ, ничей другой образ, только ты заполняешь мою душу. Ты ― мой муж, мой единственный мужчина. От тебя зависит мое счастье и несчастье.

Если бы ты поверил мне!

Целую тебя много раз,

мой любимый,

мой Юрушка!!!

Твоя Вика.

13 октября 1985 года

________________________________________________________

©  Роман Литван 1989―2001 и 2004

Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей

и с обязательной ссылкой на автора.

 

Рейтинг@Mail.ru Rambler's
      Top100