Роман Литван. Рассмеяние злобы
(Повесть)
1
Удивительно, как быстро может счастье — долгожданное счастье — перейти в раздражение и обиду. В особенности, если сойдутся неудачно обстоятельства, когда малейший пустяк начинает восприниматься как глобальная неприятность, чуть ли не крушение всей жизни.
Пожаров Василий Харитонович дождался возвращения сына из армии. Два года он дрожал от мысли, что сына могут отправить в Афганистан, а чем там может закончиться, об этом страшно было даже подумать. Он и не думал; зажался и просто ждал. И вот дождался.
Сын служил на Кавказе, удалось ли ему там понюхать пороха, он не рассказывал, и вообще он мало рассказывал; у него пропала потребность откровенничать. Но то, что он резко изменился, стал загрубелый, странный какой-то, чужой и в чем-то примитивный, не очень сперва удивляло Василия Харитоновича, отслужившего в свое время полный срок: ему все это хорошо было знакомо.
Он знал, что через время — полгода, год — вся эта армейская муштра, затупленность и все издевательства и унижения человеческого достоинства, какие могли там случиться, поблекнут, отодвинутся, Игорь опять сможет тонко чувствовать, видеть красоту жизни вокруг, и с души упадет заскорузлый, налипший за два года грубый покров — так же как очистится и просветлеет словно пропитанная казарменной грязью кожа лица и рук.
Но сейчас он был излишне замкнутый, неприятно отчужденный. Вел себя очень и очень странно; ускользал от разговоров, старался сбежать из дома. Сторонился общения. Очень быстро Василий Харитонович подметил, что Игорь избегает называть его папой, к маме еще иногда обращался по-сыновнему, а к нему — эй, ты мне дай, скажи... в третьем лице — он, ему, даже слова отец не употреблял; больно ранило самолюбие, да и тревожно сделалось, потому что непонятно: какая-то озлобленность, непримиримая жесткость — это к нему-то, отцу, всем сердцем сопереживающему, болеющему, одних посылок и денег сколько переслал, бегал доставал продукты и вещи, самые любимые, самые лакомые, каждый ли достанет сегодня в разоренной Москве? Клюква в сахаре; апельсины; просьба американские сигареты «Кемел», невероятным старанием и везением взял два блока; просьба фотоальбом дорогой рублей за двадцать и телефонный аппарат кнопочный за девяносто, не спрашивая зачем, все нашел — все туда, в казарму, любимому сыну (от девяноста рублей немножко поддернуло внутри, но махнул рукой, купил и отправил).
Неблагодарность, обидно.
Временами казалось, что Игорь свихнулся, — делалось страшно.
Он был один у них; второго ребенка так и не собрались они с Татьяной.
Она пришла на кухню в час ночи и плачущим голосом с возмущением сказала:
— Вася, ты с ума спятил?.. Мне завтра рано утром вставать!.. Ты думаешь, я двужильная? Совсем ты совесть потерял: обо мне никогда не думаешь...
— Иди, иди ложись, — он ответил с таким же раздражением, — ложись, говорю!
— Никогда не думаешь обо мне!..
— При чем тут это? — старая песня. Надоело!
— Ну, возьми и убей меня.
Натянутые нервы, казалось, тянули, чтобы сохранить себя и не порваться, к истерике, тревога, состояние изматывающего недосыпания толкали к взрыву; но он удержался, понимая, что то же и у нее.
Он перевернул страницу «Огонька» и, глядя в журнал, но не читая, сказал как мог примирительно:
— Я все равно не засну. Я дождусь его. Надо когда-то поговорить...
— Но не посреди ночи!
— А когда!.. Я его не вижу. Утром я ухожу — он дрыхнет. Вечером я ложусь — его нет. Мне тоже рано вставать...
— Но я не могу, понимаешь, не могу, когда... что-то не так в доме: у меня ощущение, что что-то не так, и я не могу спать. Если ты ляжешь, я засну.
Он встал, громыхнула отодвинутая табуретка, подошел к плите и выключил газ. Тихо было по-особенному, как всегда бывает ночью: ни звуков лифта, ни транспорта за окном; за стенами и сверху, и снизу — мертвая была тишина.
— Налей мне тоже, — сказала Татьяна.
— С заваркой?
— Да, немного. Эх...
— Пропадать, так с музыкой? — Он улыбнулся ее этому «эх», наблюдая, как она берет кусок отрезанного хлеба, подвигает масленку, зачерпывает ложкой варенье из банки. — Вот, если сейчас придет, удивится на нас.
— Хорошее у меня клубничное варенье получилось. А? — без паузы спросила она.
— Да, да, отличное. Ты — наша кормилица. Танюша, попей чаю, ложись. Только меня не дергай. Я тоже на пределе. Ложись... Постарайся заснуть.
— Я не засну, пока ты не ляжешь. Не могу. Вот какое-то чувство, если кто-то не лег, значит, в доме не в порядке... ну, не закончено что-то...
— Это только так кажется. А ты настрой себя, что все хорошо, все в порядке, и будешь спать. И, прошу тебя, не дергай меня!..
— Да я тебя не дергаю. Я боюсь, чтоб ты не вспылил: с ним нельзя сейчас...
— Я потом тихо-тихо приду. Тебя не потревожу...
— Нет, не могу.
— А то, что Игорь ночью приходит, тебе не мешает? Она вздохнула.
— Я привыкла... Я слышу дверь, на минуту проснусь, а потом засыпаю.
— А я не засыпаю!.. Я и на работе злой стал, как собака, сам вижу.
— Что-нибудь не так?
— В нашем министерстве всегда не так. И эта врачиха-протезист; вот кого я прибить готов! Она меня бесит.
— Что-то его грызет, — сказала Татьяна. — Что-то... Не знаю — это все не просто так.
— Да брось. Дурость... лень мозгов.
— Нет, Вася. Я ничего не знаю, но я чую.
— Вот именно...
— Я не ошибаюсь: я чувствую.
— Совсем перестал интересоваться литературой, — сказал Василий Харитонович. — Помнишь, перед армией? Мы с ним Анатоля Франса обсуждали, Диккенса. Гельвеция читал... Сейчас эти пустые журнальчики — и все. Серьезные вопросы его не занимают. Чем он живет, я вообще не пойму. Неужели только выпивки, компании? пустое шатание?., неосмысленное?.. И это мой сын?
— С ним сейчас ни в коем случае... Вася, нельзя с ним резко...
— Что с ним делать? Как с ним?.. Хмыкнул неопределенно, когда я про Вадима сказал... раньше событие было! Он бы все бросил, чтобы побыть с Вадимом, послушать... Так и не появился. И потом эти вот его рывки. С ним же невозможно говорить. То он поступает в МИФИ. То на мехмат МГУ — его там ждут!.. То вдруг вовсе на подготовительные курсы в какой-то Текстильный институт. С чего? зачем? кто его тянет? Своего ума у человека нет?.. Дурость!.. То один план, то другой план, тут же еще два-три плана... в результате ничего не делается вообще, сплошная каша, пустобрехство. Ни один его прожект не реализуется. Ужасно это изматывает.
— Ну, что? Пусть живет, как хочет. Я так решила. Это его жизнь, и мы не должны вмешиваться.
— И то, что совершенно идиотский, ненормальный режим дня? В два-три ночи ложится, в семь утра вскакивает, и не один день, не два — а неделями? Это какой же организм выдержит?.. А потом в воскресенье спит до трех часов дня! Встает опухший, на папу-маму глаз не подымает, садится, сжирает яичницу из пяти яиц, полмасленки масла — убийство! — и опять намыливается из дома. До ночи!.. Идиотизм! ненормальность...
— Ну, что? Наверное, он не один. Для них это нормально. Такой период у них.
— Ты считаешь, что это нормально?
— Ну, понимаешь, все относительно. Все равно ничего нельзя сделать. Только совсем оттолкнуть его. Если для них такая жизнь нормальна, то с их точки зрения наш с тобой режим тоже может показаться ненормальным? Так что лучше пока... он взрослый человек — дать ему свободу, и не вмешиваться.
— Ужасно... Ужасно. Я, действительно, сойду с ума.
— Это твой сын. Терпи.
— Вон. Без четверти два. А мне в восемь выходить.
— Мне в пол восьмого.
— Пять часов сна остается. Но я его сегодня дождусь.
— Вася...
— Отстань!
— Я только хочу сказать...
2
Они услышали щелчок открываемого замка входной двери и замолчали, переглянувшись настороженно и несколько смущенно.
Было слышно, как Игорь со всею возможной аккуратностью прикрыл дверь и завозился в прихожей, раздеваясь.
«Все относительно», повторил про себя Василий Харитонович. Он вдруг с непонятным раздражением вспомнил философствования Вадима, ближайшего приятеля, с которым учился вместе в институте, — о жизни и смерти, о цели жизни, о цели существования всего мира. Всегда с любовью, с необыкновенно теплым чувством воспринимал он все, что относилось к Вадиму: весь его облик и мягкие, почти женственные, манеры, его светлый ум еще в институте, и затем уход в тихую, неяркую, отрешенную жизнь, сродни отшельнической, с книгами, с углубленными раздумьями и собственными рукописями, где не было никакой служебной суеты или стяжательства; сам Василий Харитонович разделил участь большинства бывших однокашников — карьерную, суматошную, хотя в душе оставался неизменно островок, где не угасал взволнованный отклик на широкий мир в целом и на проблемы устройства общества, на красоту природы, хорошую книгу, музыку: коллеги на работе почти абсолютно все не подозревали о такой стороне его умонастроения. Тем с более трепетной радостью, по-детски очарованно ждал он встреч, времяпровождения с Вадимом — единственным правдолюбивым и искренним, нелукавым, бескорыстным, кому можно доверять без оглядки; это общение было как глоток воздуха, как отдушина в тюремной темнице, как побег на свободу и свободное проявление, по-видимому, важной составляющей его натуры.
Да нет, Вадим, конечно, ни при чем: просто раздражение переутомленных и встревоженных нервов. Конечно, человек, если он разумный человек, живет для добра, для служения светлому и справедливому началу — не для накопительства, не для грызни, туда ничего не заберешь, кроме тех добрых воспоминаний, которые останутся здесь — в памяти остающихся живых — о тебе; но дело даже не в этом, живя как добрый человек, страдая и радуясь, и любя жизнь и других людей и Природы в широком смысле — сохраняешь в гармонии и чистоте душу свою; потом, придя туда, она приблизится к сфере духа и вольется в наиболее гармоничную, просветленную ее часть.
Вадим говорил о физической и духовной сфере — или уровне, — об энергетическом уровне, о чувственном уровне живой жизни. И все они сопряжены в человеке, но разумом он не полностью может их осознать, а что касается сферы духа, души, никогда не может осознать ни один из живущих людей.
— Вот посмотри на облако, — говорил Вадим. — Отделяясь от него, капельки влаги под действием силы тяжести летят на землю. Отделяясь, каждая становится обособленной, отдельной капелькой. Но в облаке нет капелек, оно все — однородное, неделимое тело. Потом, совершив круговорот, свою земную судьбу, капельки снова возвращаются в облако и сливаются с ним. Во мне сейчас моя душа. В тебе — твоя душа. Но в плане того, что было с нами до и что будет после — такого краткого и прекрасного мига жизни нашей — и ты, и я, и любой подонок, валяющийся в грязи, все мы — одно. Через ту общую сферу, пронизывающую все миры и пространства, находящуюся, как и материя, как электромагнитные волны, в каждой точке Вселенной, мы все едины, односортны, и нечем нам гордиться друг перед другом, и тщеславиться, и воротить нос. Разные наши физические облики; но душами все мы опять сойдемся воедино.
Но только сфера духа не похожа на земное облако. Она — бесконечна, она всюду; а с точки зрения наших ограниченных восприятий и ощущений — нигде. И все-таки вот что я тебе скажу. Едины-то мы едины, но как в материальной сфере властвует закон гравитации, так в сфере духа во всем мире царит великий закон нравственности. И почему бы не предположить, что если материя вечно существует в прошлом и в будущем, — так же существует вечно духовная сфера, управляемая законом нравственности? Да-да, Добро и Зло — с большой буквы, если уж говорить о Вселенной. Плохо, хорошо, подло, честно, и так далее. Кто-то хапает, попирает окружающих, злодействует, ублажая одного себя: жажда власти, богатства, утробных удовольствий. Кто-то тихо идет, незаметно, не принося вреда и ни пользы никому живому. Кто-то напрягает силы души, страдает... вот, пожалуй, страдания — это то самое, за что душа человеческая снискивает наивысший балл, независимо от результата; это мое убеждение. Но все-таки наибольшая заслуга у того, кто не осуждает, не злобствует, с любовью и добротой глядит из себя вовне и, главное, делает так.
— Значит, души бывают разные? — спросил его Василий Харитонович. — Добрые и злые?
— Люди разные. И души у них разные.
— А как же единство?.. Единое, так сказать, облако, из которого все они выделились и в которое в итоге вольются?
— Все очень просто. Капельки тоже, разлетаясь в разные стороны, набираются разной грязи: угольной или кирпичной пыли, древесной плесени, или мазута, или крови...
— И возвращаясь в облако, несут в него всю эту дрянь? загрязняют его вселенскую нравственную чистоту? — с усмешкой спросил Василий Харитонович.
— А чистилище на что? — серьезно ответил Вадим. — Конечно же, надо понимать, что то, что мы называем добром и злом, для Природы не более чем контрасты. Все равно как для нас контрастные цвета — зеленый, красный. Но и в сфере духа существует, пусть не совсем такой как у нас, критерий Добра и Зла: нравственный закон главенствует во Вселенной. А наши представления о добре и зле рождены нашими треволнениями, к которым Природа равнодушна. Но впрочем, не знаю, быть может, человеческие чувства тоже небезразличны для сферы материальной, влияют как-то на нее, видоизменяют ее... Наверное, так, есть доказательства.
— Значит, мы разные? Как же тогда мы едины? ты сказал, односортны?
— Физическое тело... земные условия воплощения каждой души оказывают влияние на нее, это несомненно. Наше тело — это жилище, храм духа, а его мы не осознаем: наши знания, память, наш разум — земной разум. Жизнь духа за пределами земного сознания, он как бы в нас, и в то же время он спрятан от нас же: некоторые могут только слабо чувствовать начальную связь своей души с всемирной душой, присутствующей повсеместно, но в другом измерении; но этот контакт постоянный и нерушимый. В то же время условия, в широком смысле, и само тело человека, и в том числе состояние его ума, сердца, его деятельность и отношения с окружающими, со всем внешним миром — все это оказывает влияние на душу, скрытно пребывающую в нем. Для него — скрытно; но для нее любое его проявление не проходит бесследно. Многие коверкают, зажимают свою душу; так и живут с зажатой душой. Злоба грязнит ее. Доброта раскрепощает; добрый поступок, даже через унижение, нет, не даже, а особенно через унижение и страдание, — если определить в наших понятиях, доставляет ей счастье. А я всегда помню, что вслед за этой жизнью — земной — будет другая жизнь, без этого тела со всеми его инстинктами, искажениями, памятью, призрачными целями и глупейшим умствованием; там другой разум — разум духа, с которым сольется освобожденная душа. Наше жадное поглощение информации, наши знания, наша эрудиция, весь наш сегодняшний разум — имеют очень и очень слабое касательство к нему.
— В чем тогда цель человеческой жизни?
— Цель — пробиться к изначальной сути.
— К душе, запрятанной во мне? — спросил Василий Харитонович. — Но это невозможно для человека, пока он жив.
— Совершенно верно. И здесь открывается путь к постоянному и бесконечному совершенствованию человека, если он человек.
— Вадим, и ты скажешь мне, зачем существует всё, весь мир?
— Этого никому не дано знать. С нашими ограниченными земными представлениями? с нашими животными реакциями? Нет... Может быть, блаженство, подлинное счастье всемирного духа?..
— И отдельных душ?
— Человеческих душ. Только человеческих (ты понимаешь, дело не в словах? я этим словом фиксирую приверженность возвышенному существованию). Закон нравственности существует в мире, я верю в него.
И развивая это соображение, он в другой раз мог говорить о новых воплощениях души в зависимости от предыдущих ее опытов, о характере воплощений — также и в другом мире, отличном от земного.
Мимолетное и глубокое воспоминание о Вадиме, его разговоре, мягких, неспешных движениях резко противоречило тому примитивному, недоброму, что надвигалось на Василия Харитоновича. Покашливание, посапывание, возня в прихожей и шум приближающихся шагов любимого сына, с которым надо было вести расчетливую игру, — вот что рождало раздражение. Не было в душе Василия Харитоновича покоя, радостного расслабления, эти словно осязаемые колючки недоброты усиливали раздражение. Вместо того, чтобы легко и открыто общаться с сыном, он должен был реализовать заранее составленный план, затеять и подвести под искусственный разговор, он это ощущал как что-то злонамеренное, нечистое. Но он все продумал заранее и решил твердо добиваться намеченной цели: тревога за благополучие сына отнимала возможность к отступлению.
Игорь так же настороженно и с веселой усмешкой посмотрел на родителей и быстро отвел глаза; как-то боком, рывком присел к столу. Долговязый, худющий, угловатый.
— Ну, вы заужинались, — весело сказал он.
На секунду показалось Василию Харитоновичу, что наполняется кухня волнами понимания и любви, как всегда раньше; казалось, обостренный интерес друг к другу, подлинный заботливый интерес сближает их всех, и самый воздух делается теплее, пронизывается светлым излучением. Он уже приготовился, что сейчас все трое они, так же как в прошлом, испытают счастливый подъем, веселие сердца от одного лишь того, что сидят они вместе, разговаривают по душам и у них одна общая компания, дружба, семья.
Ему захотелось протянуть и положить руку на затылок Игорю, легонько прикоснуться, пошевелить ладонью и знать, что Игорю приятно это прикосновение, и они оба одинаково думают и чувствуют, они едины.
Василий Харитонович размышлял, как лучше заговорить: спросить, как дела, пустой вопрос; что нового? — и перевести на его дела, режим, образ жизни, планы... Лучше всего начать совсем о другом, например, о своих занятиях средневековой астрологией, о магии и науке предсказания, да, да, мальчишке это должно быть интересно. И при этом сладко щекотало в груди самолюбие, приятно было похвалиться успехами в такой причудливой области, и было чем похвалиться: Василий Харитонович писал книгу, в стол, без малейшего шанса опубликовать ее в наше запретительное, охранительное время; это была его тайна, секрет довольно небезопасный, ему хотелось сразу многого — чтобы сын оценил его таланты и смелость, и вошел в курс дела, так как именно ему доверялось принять к сохранению труд Василия Харитоновича и после смерти его, с печалью и гордым самопожертвованием думал Василий Харитонович, если времена переменятся, наконец, к лучшему, — передать людям.
С удовольствием он смотрел на сына, отмечая, что тот абсолютно трезв: ни капли не было запаха спиртного; по крайней мере, одну тревогу можно было отбросить.
Татьяна налила заварку и кипяток в большую чашку, его, Игоря, чашку, протянула ему — и слабо вскрикнула: нечаянно дрогнула рука, большой шлепок воды из чашки плеснул на пол.
— Ты сиди, сиди, — торопливо сказала она Игорю. — Я вытру.
Игорь сделал движение навстречу ей; прежде чем он успел отвести глаза, Василий Харитонович смог заметить у жены и у сына одинаковое, какое-то жалобное выражение во взгляде. Они словно оба знали — или угадывали — друг о друге нечто такое, неизвестное ему, что позволяло им одинаково понимать и сочувствовать друг другу. Даже кольнуло легкой завистью, оттого что поворачиваясь к матери Игорь убирает с лица маску безразличия, непритрагиваемости.
Игорь отрезал два толстых куска хлеба, стал намазывать маслом. Открыл холодильник и достал сыр.
Он пил из чашки и откусывал от бутерброда. Он снова сидел серьезный и словно зажатый, скованный неотступным напряжением, и смотрел в стену перед собой отсутствующим взглядом, мимо родителей, как будто боялся вступить с ними в какой бы то ни было контакт. В то же время, Василий Харитонович готов был поручиться, боковым зрением мельком наблюдал за ними, скрытно, затаенно, как чужой.
— Сынуля... ты чего такой молчаливый? Расскажи, как дела.
— Все нормально, — прожевывая торопливо, после паузы обронил Игорь. И еще сильнее нахмурился.
— Нормально!.. — повторил Василий Харитонович: он предчувствовал, сейчас сын подхватит остаток бутерброда и убежит из-за стола. Чтобы успеть сказать, он заговорил торопливо: — Рассказал бы, что нового... Что видел? Что слышал? Сто лет не виделись...
— Ты когда завтра встаешь? В семь, да? Разбуди в семь, — грубовато, но с вполне любезной интонацией попросил Игорь.
— Ну, может, выспишься один раз...
— Надо. — Игорь поднялся, сделал шаг, не желая больше разговаривать, и его уже не было в кухне.
Они слышали, как он берет телефон в прихожей и уносит в свою комнату и плотно прикрывает дверь; потом стал слышен приглушенный голос.
— Ненавижу! — воскликнул Василий Харитонович. — Я его ненавижу!..
— Тихо... тихо, — сказала Татьяна, испуганно оглядываясь.
— Глубокая ночь!.. Утро почти... Какому идиоту?.. или какой девице можно звонить в это время! Представляешь, какая это девица?!.. Мы что, в прислугах у него? Пришел, нагадил и убежал! Как варяг!.. Он за собою чашку не может помыть?! — Василий Харитонович, показывая пальцем на крошки, оставленные Игорем на столе, схватил его большую чашку и с свирепым видом замахнулся, чтобы ударить ею об пол. Татьяна вскрикнула. Щеки Василия Харитоновича горели от злой обиды: — Я его выгоню к чертям!.. с его погаными привычками!!..
Более всего возмущала грязная чашка и несколько крошек на столе, и за стеной приглушенный голос с неразборчивыми словами. Все нервы, все существо Василия Харитоновича трепетало от злости. Он продолжал греметь словами и раз даже стукнул кулаком по столу. Но оставалась в сознании область, равнодушная и трезвая, которая строго контролировала ситуацию, и Василий Харитонович, казалось, без остатка отдавшийся порыву злости и обиды, знал, что может смело следовать ему наедине с женой, в отсутствии сына, который ничего не услышит и не узнает о злых словах, прозвучавших в его адрес. Впрочем, и чашку он с сожалением вернул невредимо на место.
3
Два года назад Игоря призвали в армию.Три года назад, то есть за год до призыва, он окончил десятый класс, пытался поступить в университет на филологический, но не прошел по конкурсу. Он увлекался литературой, ни в какое другое место поступать не захотел. Отец предложил по знакомству устроить на редакторский факультет в полиграфический институт, Игорь заупрямился — институт не нравился, использование знакомства не нравилось — Василий Харитонович отступился, несмотря на пугающий призрак армии, с некоторой даже гордостью думая о твердой позиции сына: «Мое воспитание».
Поехали всем семейством на Селигер, с рюкзаками, с палаткой. К ним присоединились давние приятели, муж и жена, Борис и Полина Суворовы, он — поэт и геолог, она — преподаватель музыкального училища.
Вечерами у костра Борис читал стихи. Полина играла на гитаре и пела; у нее был замечательного тембра голос, Василий Харитонович определил как бархатный, а Игорю он представлялся нежным и вместе шероховатым, отчего Полинины песни поднимали его в полет, в высокое парение, как поэзия Полонского и Апухтина, этих двух еще недавно полузапретных поэтов.
— Смотри-ка, — Борис открыл книгу на последней странице, — стотысячный тираж. Сумасшедшее дело: дожили. Где достал?
— Папа подарил.
— Васька! — крикнул Борис Василию Харитоновичу, который привязывал лодку на ночь. — Ты почему мне не купил Апухтина?
— Да ты что, родимый? Говорят, там убийство было.
— Василий Харитонович подходил из темноты, неся весла на плече. — Я не сам покупал. Мне сотрудник мой купил.
— В одну книжечку обоих втиснули. Но, кажется, все основное есть. — Борис перелистал и возвратил книгу Игорю:
— Завидую. Нравится?
— Очень! — с чувством ответил Игорь.
— Борька, ты его спроси... но, чур, после ужина. Он Апухтина всего наизусть заучил.
— Да-а?.. А Николая Степановича не познали? У меня есть — гро-омадная книга. Нетутошняя.
— Кто это Николай Степанович?
— Николай Степанович Гумилев. Редкий поэт: кумир равно посвященных и непосвященных. Поэт беспримерной выразительности, красочности и глубины. Убитый еще страшней, чем Лермонтов и Пушкин.
— Дадите? — с загоревшимся взглядом спросил Игорь. — Про него была статья в «Огоньке»?
— Да, была. Слава Богу. После шестидесяти лет абсолютного, тотального умалчивания, под страхом концлагеря: контрреволюционная деятельность.
— Дядя Боря, дадите?
Борис вздернул плечи, склонив голову набок, — недвусмысленная жестикуляция; но он добавил и слово:
— Дам!
Три года назад им повезло с погодой. На четырехвесельной лодке объездили острова Селигерского озера, по Селижаровке сплавились в Волгу и прошли еще два озера — Волгó и Пéно, впечатляющее путешествие, целый месяц.
Два года назад Игорь ушел в армию. И год назад, в казарме, к нему подошел старшина роты, приказал идти в штаб полка.
— Доложишь дежурному по штабу. Он тебе укажет. Тебя ждут.
— Ждет? Зачем?
— Не он ждет, а ждут. Там узнаешь. Давай срочно! Ждут.
В штабе ему показали комнату. Он постучался и вошел. За столом, поставленным в глубине комнаты, спиной к окну сидел незнакомый старший лейтенант. При виде Игоря он встал навстречу, небольшого роста, с бледным, одутловатым лицом, и удивительное дело — протянул руку. Поздоровавшись, пригласил Игоря сесть на подготовленный заранее стул, так что Игорь оказался против света. И отрекомендовался:
— Начальник особого отдела полка.
4
Придя вечером домой, Василий Харитонович после ужина посмотрел программу «Время», благо, она сделалась вполне серьезной и достоверной, да так потом и сидел с включенным телевизором, устало раздумывая о разных своих проблемах и не обращая внимания на экран. Татьяны в комнате не было. Игорь еще не приходил.
С тоскою думал, что, как и в прошлую ночь, сын заявится где-то возле двух часов, сон будет перебит. Как повелось последнее время, он не властен стал над собой, над своим беспокойством. Для него необходимо было каждый день взять в руки хоть ненадолго хорошую книгу; в настоящее время он читал вересаевского «Гоголя в жизни». Лежа без сна прошедшей ночью, он включил ночник и читал до прихода Игоря. Так и в семидесятые-восьмидесятые годы, мрачные и удушающие, по всей стране интеллигентные люди спасали психическое здоровье, сохраняли себя от разрушения. Но сейчас он настолько устал, что продолжал лениво сидеть в кресле, раздумывая и задремывая незаметно.
Телефонный звонок разбудил его.
Он услышал, что Татьяна успела взять трубку, и остался сидеть. На экране какие-то люди, едущие в машине, схватили молодого парня и начали его душить; потом машина остановилась на берегу моря.
— Кто там? — крикнул он.
— Девушка, — сказала Татьяна. — Спрашивает Игоря.
— А он где?
— Он... она же этого не может знать.
— А кто знает?
— Ну, ладно. Не ворчи.
— Не ворчи... поворчать нельзя...
— Выключить? — спросила Татьяна.
На экране девушка подняла обеими руками револьвер и выстрелила в спину мужчине. Обильно полилась кровь.
— Смачно отснято, — усмехнулся Василий Харитонович. — Выключай к чертям. Я тогда, может быть, пойду делом займусь.
— Ой, какой фильм. Что же ты меня не позвал? Никогда не позовешь.
— Да я не смотрел. Ей-богу. Выключи ты этот ящик. Я уйду.
— Ну, иди. А я посмотрю.
— Прррелестный ящик, ррвотное экранное изобилие. Подходите, гр-раждане, бесплатно и бессмысленно!
— Тихо, помолчи, пожалуйста. Не мешай.
— Телефон... — Он направился в прихожую. Не успел он ответить, чтобы парень позвонил Игорю завтра после восьми утра, — входная дверь отворилась, Игорь вошел в дом, и он протянул ему телефонную трубку.
— Приве-ет, — Игорь с полуулыбкой сказал отцу: улыбка осветила нахмуренное лицо, хотя смотрел он, как всегда, вскользь, мимо; в первое мгновение встречи он был приветлив и словно обрадован, но уже на второй минуте улыбка исчезала с лица и оставалась лишь нахмуренность, закрытость. Василий Харитонович помахал рукой, улыбаясь тоже нахмуренно и молча — это было влияние сына — уходя к себе в комнату, услышал, как тот говорил, притворяясь солидным: — Святослав Николаевич, милый, поздновато ты выступаешь со своим предложением... Сейчас? — полдвенадцатого... Старик, давай до завтра...
«Поздновато-ты-выступаешъ», повторил мысленно Василий Харитонович. «Книг не читает, знакомства убогие: соответственный лексикон». Если б он мог заподозрить, как часто Игорь в своем угрюмом отстранении возвращается памятью к тем далеким селигерским вечерам с Борисом и Полиной Суворовыми, с чтением прекрасных стихов, пением под гитару, — он мог бы развеселиться, и удивиться одновременно. Почему он так замкнут? безразличен внешне к глубоко любимым вещам? Армия закончилась, отодвинулась: как долго будет эта заскорузлая, серая пелена облекать душу, искажая духовные устремления?
Отец ушел к себе. Но уже через минуту дверь его комнаты приоткрылась, Игорь, не входя, просунул голову; он так и не разделся, на нем была новая куртка, которую родители на днях купили ему.
— Ухожу. Ночую у приятеля. Не волнуйтесь, не ждите меня. До завтра.
— Так поздно?..
— Надо. Дело одно.
— Очень срочное? — хмуро спросил Василий Харитонович. Игорь дернул шеей, почувствовав подковырку:
— Нужное!
— А-а... На подготовительных курсах как?
— Нормально.
— Успеваешь заниматься?
— Ну, я пошел. — Игорь помедлил одну секунду. Василий Харитонович молчал. — Спокойной ночи.
— Матери скажи. — Он услышал, как Игорь позвал: «Мам!» Дверь оставалась открытой, Василий Харитонович подошел и прикрыл ее. Он стал ходить по комнате, снимая напряжение. Были слышны охи и ахи Татьяны, обычное женское кудахтанье.
— Да, сын. Вот это у нас сын, — вполголоса вслух произнес он.
Ему, когда он сам служил в армии, повезло никогда не встречаться с начальниками особого отдела. Сейчас на работе он, конечно, имел нужду разговаривать с сотрудниками первого отдела, в том числе и с начальником, который, кстати, вполне нормальный был человек, бывший гебист на пенсии, — но то были разговоры сугубо служебные, деловые.
5
Василий Харитонович ходил по коридору и ждал. Нельзя сказать, что он ждал в очереди, потому что очередь была сама по себе, а он сюда попал по рекомендации к хорошему протезисту — по знакомству — и вот теперь около трех часов дня он все еще ждал, хотя ему было назначено и он пришел к часу. Очередь, наверное, успела за эти два часа смениться дважды, и протезист работала до трех, и Василий Харитонович на втором часу ожидания кипел от злости, несколько раз заглядывал к ней в кабинет, напоминал о себе, а сейчас ходил по коридору и уже не кипел и не напоминал о себе; он впал в состояние некоего изнеможения ненависти, когда человек перескакивает предел разумного и должен двигаться, двигаться, чтобы нейтрализовать напряжение, не дать ему взорваться, он не мог поручиться за свои слова и поступки и сильней всего боялся наотмашь высказать этой красоточке все, что о ней думает или следует думать о ее беспрецедентно наглом, издевательском поведении. Ведь это она ему обтачивала зубы, кровянила десны, и в ее власти было причинить ему большую или меньшую боль, а теперь с обточенными зубами он был целиком в ее власти. И с обточенными зубами ему нечем было жевать, в течение месяца, дольше — пяти недель, он приходил сюда на второй этаж, в этот ненавистный коридорчик, приходил не два, не три — раз восемь-девять, и почти всегда его заставляли терпеть унижение и издевались над ним.
Он уже знал здесь все номера на всех дверях всех комнат, все надписи и содержание всех плакатиков, табличек и расписаний на стенах, цвет стен и повороты и тупички узенького коридорчика, и особенности одноместной уборной, осаждаемой толпами посетителей, и не только москвичей, из Тулы, из Ярославля, из Хабаровска ходили люди, здесь была платная стоматологическая поликлиника.
Но вот то, что происходило здесь с ним, это было удивительно. Фантастично. Никогда в прошлом ничего подобного не случалось ни у него, ни у его знакомых, и ни о чем мало-мальски похожем не было слышно никогда, нигде.
При первой встрече протезист с большой предупредительностью и вежливостью приняла его в ту же секунду, что он поздоровался и назвался. Внимательно слушала, смотрела, расспрашивала и снова смотрела. Они, похоже, понравились друг другу. И улыбнулись, и пошутили о чем-то — все было приятно и по-человечески. Любезно, по-деловому она сказала, кончив осмотр:
— Вам это обойдется в пятьдесят рублей. Деньги принесете в следующий раз, и сделаем примерку. Сейчас я вам сниму слепок.
Разумеется, деньги он передал ей в руки: по рекомендации, по знакомству так было принято. И это предполагало для него то удобство, что он мог рассчитывать на повышенное внимание, сжатые сроки и, конечно же, прием вне очереди, без ощутимой траты времени. Последнее было очень кстати, если он приходил к ней днем, он мог затем опоздать слегка после обеденного перерыва на работу.
Деньги она взяла. Приступили к примерке.
В следующий раз, когда он пришел в назначенное время, она была долго занята, приглашала одного за другим своих пациентов; ему показалось, некоторые из них — новые посетители, то есть те, от кого она ожидает плату за протезирование. Он сидел как на иголках, и не мог отойти позвонить на свою службу. Было что-то унизительное в том, что он сидит и ждет, когда она вызовет его. В конце концов, никого не осталось в коридоре. Василий Харитонович, не дождавшись приглашения, сам вошел к ней в кабинет.
Мост был готов, соединен и отполирован. Но при установке обнаружилось, что получилось не совсем так, как надо. Протезист нажимала изо всей силы, потом просила прикусить; но что-то заклинивало. Все-таки удалось довольно глубоко посадить опорные коронки. Она взяла инструмент и стала поддевать протез, причиняя Василию Харитоновичу боль, поранила десну.
Наконец, протез соскочил. Василий Харитонович сплюнул кровавую слюну. Попросил дать ему полоскание для дезинфекции.
Врач протянула руку с фрезой и включила машину.
— Откройте рот.
— Зачем это? — спросил Василий Харитонович, отшатываясь от фрезы.
— Нужно еще подточить.
— Еще подточить!..
Он колебался мгновение. Но он был застигнут врасплох и, несмотря на дикое нежелание, открыл рот: он был не готов членораздельно объяснить, почему он не хочет, чтобы ему дальше стачивали зубы. Он подумал со злостью, сидя с открытым ртом, надо сказать ей, это безобразие, она не должна так делать, можно десять, двадцать протезов переделать, если бракованный, а новые зубы у меня не вырастут... она не имеет права портить мой зуб!..
Я не хочу!.. не хочу, с унылым раздражением повторял он мысленно и сидел с открытым ртом, слушая завывания машины.
Она опять попробовала установить протез. Его еще больше раздражало, что она торопится и нервничает.
— Неудача? — спросил Василий Харитонович, улучив момент, и с ненавистью улыбнулся.
— Ну, вы же не даете мне обточить как следует! — с не меньшим раздражением, презрительно проговорила женщина. Он чувствовал, какая она злая. Ничего себе, хороший протезист: он уже не видел ни того, что она красивая женщина, ни вообще, что она женщина. Она перебирала злодейские приспособления в эмалированном корытце, сбоку на столике ему было не видно, и ее приготовления внушали ему страх. — Вы мне позволите закончить работу?.. Я из-за вас перерабатываю Бог знает сколько времени.
— Может, не надо больше обтачивать? Разумнее сделать новую конструкцию...
— Вы себя любите очень? да?
А ты себя не любишь! взорвался Василий Харитонович. Это говорит врач... доктор! И хотя он промолчал, она, видимо, все прочла по выражению его лица.
Зубы она ему, все-таки настояла, сточила до узеньких пенечков, и если раньше он с горем пополам мог использовать их для жевания, то теперь они полностью ни на что не годились. Потом он не мог прийти несколько дней, нужно было дать отдых деснам, и за это время протез, который все равно пришлось отдать на переделку, потерялся. Его искали, или делали вид, что ищут, в кабинете, в мастерской на первом этаже — и техники, и сестра, и санитарки — но не нашли.
Хороший протезист извинилась сухим тоном, сделала новый слепок.
Василий Харитонович, чувствуя себя почему-то виноватым, негодуя и злясь, молча позволил примерить и еще раз подправить и примерить новый протез; но опять что-то не ладилось. Установили протез временно без цемента на полнедели; десна опухла и кровоточила. Врач посоветовала полоскать горячим шалфеем.
Василий Харитонович проснулся ночью: боль проникала в среднее ухо и отдавалась в мозгу. Было ясно, что все объяснения врача не соответствуют действительности.
Виною не качество протеза, говорила она, больные десны или, может быть, воспалительный процесс в корнях зубов дают такое ощущение.
Василий Харитонович ходил на прогревание. Сделали рентген. Потом послали его к терапевту. Все это отнимало уйму времени. Десна опухала, и, казалось, дергающая боль на самом деле охватывала корни зубов, проникая в самый мозг. Василий Харитонович вспоминал, что до истории с протезом ничего подобного не было. Но врач твердым голосом решительно возражала:
— А кирпич на человека падает... Вот ничего не было, здоровый человек — а кирпич упал на голову, и конец. Понимаете? Зубы — это живое тело. Они живут, болеют, умирают... Вчера не болели — а сегодня заболели. Ничего тут нет особенного. У вас слабые десны.
— У меня всегда были нормальные десны!
— Кровоточивость — признак слабости десен. Надо вам укрепить полосканием коры дуба: в аптеке продается. И зубы надо лечить. Вам надо три зуба депульпировать. Видите, какое неудачное наложение — и десны, и зубы... На снимке хорошо виден процесс в корнях.
Терапевт, к которому она его повела (и говорила наедине, прежде чем войти ему), неспешная полнолицая женщина, — неуверенно повертела рентгеновский снимок перед осветителем и как-то неловко и смущенно начала говорить о больных зубах, осеклась, виновато глянула на Василия Харитоновича и порывисто перешла к соседнему креслу; там она стала советоваться с другим терапевтом, ему показалось, заговорила торопливо и многословно, чтобы скрыть смущение. Ему она не сказала ничего определенного...
Василий Харитонович ходил по коридору и ждал. Часы показывали без пяти три, через пять минут она заканчивала работу. Сегодня ему было назначено к часу, должны были принять окончательное решение.
«Она просто издевается надо мной! подумал Василий Харитонович. Взяла деньги — теперь я ей не нужен!..»
Он приоткрыл дверь в кабинет. Его красоточка была одна; расслабленно и не спеша перебирала предметы на стеклянном столике. Он, не замечая сознанием, ощутил специфический запах зубоврачебных процедур, и как-то само собой негодование его уменьшилось. Прояви она к нему хоть каплю человеческого внимания, и он, пожалуй, тут же перескочил бы от гневных подозрений к чувству широкому и благодарному. А пока что он ощущал специфический запах, в то же время всем существом своим почувствовал возникшее поле напряжения.
— Лариса Дмитриевна... — Он начал скромно, сниженным тоном.
Она с удивлением подняла глаза на него, недовольно нахмурилась.
«Красивые глаза у нее, симпатичная баба: фигура...» Он не так дал волю мужскому, кобелиному чувству, сколько хотел нарочно настроить себя на дружелюбный и доброжелательный лад. Не везет с зубами — повезет в любви, усмехнулся он: а что? Ему вдруг захотелось подмять ее, по-звериному сдавить и лечь сверху. Игорь, жена Татьяна возникли в памяти не долее секунды.
Она слегка, будто бы извиняясь, раздвинула руки, но сказала сухо и недовольно:
— Поздно сейчас... я очень тороплюсь!.. Тороплюсь!.. Понимаете? я опаздываю...
— Как то есть... опаздываете?..
— Потом... нужный техник все равно не пришел сегодня... Некому работу делать, даже если бы потребовалось.
Невыносимое напряжение сдавило ему голову. Единственно, что он видел, не различая цвета и крутизны, — бездонную пропасть глаз, в которые он впился своими глазами; он проваливался, летел вниз, в эту пропасть; в голове столкнулось столько проклятий, обвинений, воплей, они теснились, сбивались в кучу, онемелый язык отказал ему. Мычание вырвалось из глотки. Он сделал шаг, приближаясь к женщине, стыдясь нечленораздельного мычания; пожалуй, стыд остался главным его переживанием.
Ему было стыдно за свое недостойное поведение, стыдно за обман, унижение, за всю эту мерзкую историю.
— Вы... вы, — наконец, он выговорил первое слово, — вы зачем?.. Зачем меня держали!.. Я занятый человек... Разве не могли сразу мне сказать, что техник не пришел! Я у вас весь день здесь!..
— Ну, знаете! — сказала Лариса Дмитриевна. — Вы всегда с претензией. — И быстро порхнула за стеклянный столик.
Василий Харитонович переместился так, чтобы отрезать ей путь к двери.
Она заметила его маневр и смотрела на него с интересом, немного со страхом; но и сейчас он замечал в ее взгляде какое-то пренебрежение, презрение.
«За что же ты, гадина, невзлюбила меня!.. он подумал со злобой, хладнокровно и трезво; суровое спокойствие сошло на него. — Или это не меня — свою неудачу... бездарность свою невзлюбила?..»
Ему представилось, как он подходит к двери, поворачивает ключ. Потом возвращается к ней:
«— Ты ведь этого хотела?.. Ну, что ж, иди ко мне... золотце мое, красоточка... Иди, иди».
Я — с претензией! Вот дрянь, подумал он.
— У меня десна болит так, что я на стену лезу. Посмотрите, что там такое, наконец.
Мрачный, спокойный тон, каким он говорил, подействовал: без промедления она сказала:
— Садитесь в кресло. — Закончив осмотр, она, причинив ему снова резкую боль, но, кажется, ненамеренно, подцепила, сняла протез, и предложила предоставить десне недельный отдых. — В следующую среду вам удобно? К часу?.. Приходите к часу, все решим с вами. Окончательно.
— Но вы меня примете точно в час? Точно в час, или как сегодня?.. уже не в первый раз...
— Что ж вы за человек такой. Никак без претензий. Никак не можете...
Непечатные выражения, разрывающие ему гортань, он проглотил, суровый, набыченный, с опущенными в пол глазами, не желая глядеть на неприятного человека, мрачно попрощался. Он больше не хотел притворяться — был самим собой.
Врач демонстративно повернулась спиной к нему.
Василий Харитонович покинул кабинет, вышел из поликлиники на воздух, и всю дорогу до метро сознание его металось в поисках выхода из этого уму непостижимого тупика, в растерянности, в унынии, оттого что придется еще раз приезжать, и может быть не в последний, и даже не в предпоследний. Он чувствовал себя на грани истерики.
Прохожие, казалось ему, замечали, как вибрируют его мысли и нервы, и опасливо смотрели на него как на сумасшедшего.
Эта женщина не шла из головы. Уныние было такое обессиливающее, что появилась мысль о смерти: «Хочу умереть... смешно... я дурак — пропади она пропадом!.. Но, в самом деле, жить не хочется...»
Как трудно взрослому человеку оставить себя в беззаботности, в спокойствии. Так же трудно, как в детстве удержать в себе ответственность и тревогу, они, порой, являются ненадолго, но юный человек с легкостью все отстраняет от себя и погружает свое сознание в отдохновенную, царственную лень, все ему легко и спокойно. Взрослого человека все заботит, мучительная тревога не отцепляется, раз пристав, тиранит и лишает сна, и сил, и жизненной энергии.
На работе, только он вошел в отдел, Лелеко сообщил ему, что Новицкий, член коллегии, звонил дважды, интересовался степенью готовности доклада, который они готовили для него. Новицкий через неделю летел в Канаду на международные торги. Материал был чрезвычайной важности. Новицкий хотел обсудить какой-то вопрос со специалистами из отдела Василия Харитоновича.
— Вы договорились с ним?
— Без вас я не мог. Он все время повторял: где Пожаров?
— Что вы ему сказали?
— Что вы будете через полчаса.
— Когда? — спросил Василий Харитонович, опускаясь в кресло за своим столом. Чтобы не видеть сморчковатого Лелеку, он посмотрел поверх его головы, высокий потолок с лепниной и громадная хрустальная люстра в вышине в другое время давали иллюзию умиротворения, как при взгляде в голубой, бесконечный купол неба; сейчас они не смогли переломить в нем ощущения обвала вниз, в пропасть. — Когда вы ему сказали?
— Было два часа... около двух.
— Какого же черта вы числитесь у меня старшим специалистом и не можете сделать самой простой вещи!.. Если вы некомпетентны в материале!., вы могли сообразить!., что если звонит член коллегии!.. Член коллегии! — повторил Василий Харитонович, отбрасывая кресло и вставая на ноги, так что Лелеко оказался где-то далеко внизу под ним. — Вы могли сообразить договориться с ним конкретно!..
— Я... Он вас... — залепетал Лелеко, бледнея и сморщиваясь, как от удара.
— Не он, а я вас выгоню в шею! — грохотал Василий Харитонович, окончательно потеряв способность владеть собой, понимать свои поступки и сопереживать ощущениям постороннего человека. «Идиот! кретин!..» — Он уже не понимал, ругается ли он про себя или произносит вслух. Случайно он посмотрел на помертвелое лицо подчиненного и плотно сжал зубы, при этом больная десна напомнила ноющей болью. Он сел и, глядя в сторону, махнул рукой, хмурый, мрачный, но затихающий. — Идите... Но чтобы в будущем...
— Я все, как надо... Я сделаю. Скажите, что надо, — лепетал Лелеко.
— Ладно... — Василий Харитонович поставил правый локоть на стол и кистью сделал примирительный жест, освобождая Лелеку, затем положил ладонь на лоб, отдыхая и словно спрятав лицо за широкой ладонью.
Но тут из глубины памяти выплыла основная его боль — сын Игорь, отчужденность, полнейшее безразличие, как будто он был не отцом, а чужим, незнакомым и неинтересным субъектом, незаинтересованность, отбрасывание, так не должен был и не мог поступать родной сын. Он его ненавидел. А Игорь не злился, не добивался ничего; отец ему был просто неинтересен, не нужен. Ненавидя сына, он остро переживал его неудачи, то, как он тает на глазах, ведя самоубийственный образ жизни; и не в его власти было что-либо изменить, как-то повлиять на Игоря. Власти над сыном не было. Авторитета никакого не было. Это и бесило больше всего, и в прямом смысле лишало сна.
Больно было вспоминать, как он любил его когда-то.
И сын Игорь, и Новицкий, член коллегии, и потерянный зуб, убитое напрасно время, красоточка ненавистная вспоминались, зажимая злобой, болью, отчаянием, даже дышать становилось труднее. Внутренняя зажатость и напряжение не давали отдыха душе. Просторная комната давила словно тесный склеп.
________________________________________________________
© Роман Литван 1989―2001 и 2004
Разрешена перепечатка текстов для некоммерческих целей
и с обязательной ссылкой на автора.